— Скажи ему, что я взорву все насосные станции и никакой канализации здесь не будет, — сказал он.
— Это шутка? — спросил переводчик.
— Нет. Никаких шуток. Скажи ему, что, если они не уймутся, я весь канализационный проект для Камалии пошлю к чертям. Я взорву весь этот проект, и вы всю оставшуюся жизнь будете жить в дерьме.
Он продолжал бы, но его прервала сирена тревоги.
Три ракеты. Три взрыва.
— Передышка нужна, на хер, — сказал он.
Так что 27 марта они сделали, на хер, эту самую передышку: сидели на ПОБ и на КАПах, готовились «к переходу от операций по борьбе с повстанческими движениями к боевым операциям высокой интенсивности». Такую формулировку использовали в официальном донесении, которое было представлено начальству позднее — по итогам всего, что уже произошло, и всего, что еще произойдет. Это был пространный документ без каких-либо эмоций — не упоминавший, к примеру, о солдате, который целый день обкладывал вход в свою комнату рядами мешков с песком и повторял раз за разом, точно молитву: «Господи, как я ненавижу это место». В том, что касалось 27 марта, документ, по своей глубинной сути, для них сводился к следующему: хотя они на день приблизились к финишу, это еще не финиш. Их ждало еще кое-что.
В этот день, когда американцы в основном сидели в укрытиях, мишенями стали те иракцы, что больше других имели с ними дело и теперь носили на себе несмываемое клеймо. Поступили сведения о мистере Тимими, управляющем городскими службами.
— ДжаМ хочет сжечь его дом, и он просит помощи, — сообщил Козларичу переводчик, который принял звонок.
— Мы не будем защищать его дом. Жилыми домами мы не занимаемся, — сказал Козларич.
Новый звонок: на сей раз сигнал от полковника Касима, который сообщил, что большинство его подчиненных из батальона 1-4-1 Национальной полиции, насчитывавшего 550 человек, бросают оружие, скидывают форму и дезертируют. Он тоже нуждался в помощи.
— Если 1-4-1 намерен сдаваться, нет смысла идти и спасать их шкуру, — решил Козларич.
Новый звонок: опять Тимими.
— Мистер Тимими просил вас поблагодарить, — сказал Козларичу переводчик.
— За что?
— За то, что вы позволили ДжаМ сжечь его дом.
Новый звонок от Касима: на здание местного совета, где находится его кабинет, надвигается толпа, и ему страшно.
— Он говорит, они уже почти у забора, они его убьют.
— Нет. Не убьют. Передай ему, пусть обороняется, — сказал Козларич. После этого связался по радио с Рикки Тейлором, командиром первой роты, и приказал отправить людей к зданию совета на выручку его, Козларича, закадычному другу, который устроил ему праздник по случаю дня рождения. Пока взвод тейлоровских солдат с боем пробивался к Касиму, Козларич сделал новое предсказание: — Весь этот долбаный город завтра полыхнет.
Но по-прежнему полыхали только шиитские районы Багдада. Утро 28 марта принесло очередные пожары и взрывы, и солдаты, которые провели здесь четыреста дней с лишним, приходили во все большее замешательство. Что они должны были думать о происходящем? Как они могли его объяснить, свести к чему-то понятному? На чем они могли основываться? На цифрах? Они показывали, что боевики активнее, чем когда-либо. Все колонны сейчас подвергались нападениям. Опять как в июне, но с удвоенной силой. Может быть, попытаться понять ситуацию на конкретных примерах? Если так, то вот один из примеров: только что сообщили, что боевики похитили иракского представителя, который постоянно выступал по поводу «большой волны», приятного человека, часто появлявшегося на пресс-конференциях вместе с американскими официальными лицами и говорившего, как здорово идут дела. Его телохранителей убили, его дом сожгли, а его самого, вероятно, спрятали где-то в Федалии среди мусорных куч и стад буйволов.
Федалия: как была говнюшником, так всегда им и будет, и теперь туда послали взвод солдат выручать представителя «большой волны». Камалия: говнюшник, где солдаты приложили больше всего стараний и где сейчас насилие бушевало сильнее всего. Машталь, Аль-Амин, Муаламин: говнюшник, говнюшник и говнюшник, теперь к тому же ставшие ареной войны, места, где улицы так опустели и жизнь так попряталась, что в какие-то промежутки времени самым поразительным во всем этом казалась тишина. Это была тишина медленно гнущегося стекла. Это было такое же затишье, как на крыше в Камалии перед тем, как сержанту Эмори выстрелили в голову. Это было такое же безмолвие, как тогда, на плацу в заснеженном Канзасе, перед тем как прогремели бодрые возгласы солдат. Это была тишина, которая вот-вот будет нарушена, подобная тишине перед тем, как Джошуа Ривз сказал: «О господи», или перед тем, как Данкан Крукстон сказал: «Я люблю жену», и ее раз за разом нарушали взрывы, все до единого нацеленные на Козларича и его солдат, маневрировавших под небом, где к высоким белым облакам поднимались другие, черные.