Наверно, даже во времена Отто Оттовича никто не говорил Софье Яковлевне таких слов.
Объявили посадку. Все заторопились. Ванда совала в сумку Софьи Яковлевны целлофановый пакетик с костюмчиком для Васи. Мужчины схватились за чемоданы и баулы.
Метель прекратилась. Снег падал густо, крупными хлопьями. Софья Яковлевна тяжело и неторопливо шла по платформе впереди нас. Не дойдя до своего вагона, она вдруг круто повернулась и остановилась.
— Забыла, — прошептала она. — Все время думала и забыла.
— Что забыли? Паспорт? Деньги? Все мы не на шутку встревожились.
— Коробку от конфет. Розовую. С незабудками. Вася так любил ее разглядывать…
На глазах у нее показались слезы. Иван Максимович тихонько чертыхнулся, но жена толкнула его локтем и пообещала завтра же отправить коробку по почте.
На вокзальной площади, куда мы вышли после отхода поезда всей гурьбой, неожиданно расплакалась Ванда.
— Ко́гда ино́гда подума́ешь — страшно, — говорила она сквозь слезы. — Ребенок к ребенку поехал. Пропа́дет о́на.
— Не пропадет. А и пропадет — ничего, — успокаивал дед Илларион. — Лучше умереть стоя, чем жить на коленях. Правду я говорю, офицер? — он подмигнул Леше Сельцову и тихо спросил: — Может, скинемся?
Лейтенант покосился на отца и пробормотал что-то вроде того, что уже поздно. И мы все дружно двинулись к метро.
КОЛОБОК
ПОЧЕМУ Я ЗА РЕШЕТКОЙ? А Я ПОЧЕМ ЗНАЮ? Я И САМ ДРУГОЙ РАЗ ГОЛОВУ ЛОМАЮ: ПОЧЕМУ Я ЗА РЕШЕТКОЙ? ДУМАЮ, ДУМАЮ — НИЧЕГО ПОНЯТЬ НЕ МОГУ. И ВСЕ ДВОР НАШ ВСПОМИНАЕТСЯ…
Двор наш — немного таких дворов теперь в Москве осталось. Шесть деревянных хибар — называются строения. На каждом табличка с номером и свой палисадник, огороженный штакетником. Шесть дровяных сараев, два железных гаража. Посредине седая ракита, под ней столик и скамейки, это как всюду — пенсионеры «козла» забивают. Над четвертым строением вокруг чердака вьются голуби — коричневые, белые, сизые. Инвалид дядя Федя их разводит и по воскресеньям на птичьем рынке продает. У гаража Игорь Фоняков натирает свой «Москвич» полировочной пастой или шурует в моторе. Ребята-восьмиклассники топчутся за воротами, не знают, чем себя занять. Из пятого строения, из окна — старушечья колыбельная!
Это моя теща Славика укачивает. А он все равно не спит, плачет. Улица наша называется Вековая.
Вырвешься утром, сядешь в электричку — я последнее время в Мытищинском сельпо в ларьке работал — вздохнешь всей грудью. Ничего, думаешь, Валерий, ничего. Это еще не последняя твоя остановка.
ДУМАЕТЕ, ТЯЖЕЛОЕ ДЕТСТВО? КАК ТУТ У НАС ВРАЧИ ГОВОРЯТ: УГНЕТЕННАЯ ПСИХИКА? ИЛИ ВАМ КАРТОЧКА МОЯ НЕ ПОКАЗАЛАСЬ?
Вы, не смотрите, что я рябой. Я, сколько себя помню, всю дорогу рябой. И тоже ничего. В личной жизни не мешало. На женщин я все равно счастливый, еще никто меня не бросил, сам от всех уходил. Да и вся наша семья Загородниковых, по сути, счастливая. После войны в каждом доме своих недосчитывались, а Загородниковы все в наличности. Сестра в сорок первом в оккупации оказалась, получила из полиции повестку на угон, отсидела девяносто шесть дней у соседей в погребе. Ничего. Сейчас диспетчером на станции Снегиревка, замужем за майором, от ревматизма в областном центре лечится. Младший брат Сережа с дошкольников в детском параличе. Как поется, от Москвы до Бреста все детские санатории изучил и к восемнадцати годам вылечился. Доктора удивлялись: президент Рузвельт в коляске по Белому дому катался, а Сергей Загородников у Кропоткинских ворот баттерфляем плавает! И времени даром в больнице не терял. Теперь большой человек — философию в институте физкультуры преподает.
Сам я все четыре года на фронтах отгрохал, мать на меня две «похоронки» получила. А и было-то за всю войну одно контузие.
Из-за этих «похоронок» я под Калачом чуть в ящик не сыграл.
Служил в пехоте, попал в окружение, посчастливилось встретиться с нашими десантниками, зачислили в свои войска. Все по форме — операции в тылу врага, разведработа. В сорок третьем послали меня с лейтенантом Толиком Глотовым на Большую землю, в Москву по хозяйственному вопросу. До Сасова самолетом, далее в теплушке, в Коломне выходим на перрон за кипятком. Стою в очереди, из дверей вокзала женщина-контролер в синей шинели, в вязаном платочке. Посмотрела на меня, остановилась, руку к груди прижала, будто сердце удержать хочет. Я кран пустил, а чайник забыл подставить, кипяток льется на асфальт, на сапоги брызгает — ничего не замечаю. Спутала она меня — узнать не могу и спросить стесняюсь. Она первая решилась.