— Мне кажется, — сказал он спокойно, — такие споры мы раньше решали голосованием. Кто за Тарасевич?
Шура, сразу подурневшая, как будто краску слизнула с губ, потянула его за рукав.
— По-моему, Тарасевич нужно записать на личное. Она сможет…
Никто не произнес ни слова, не переглянулся, но по внезапному молчанию Новиков понял, что все смущены. Олег с каменным лицом продолжал чинить карандаш на газете и, кончив, молча собрал стружки в кучку. Аллочка не выдержала напряженной тишины.
— А что ты знаешь о Тарасевич? Ты с ней занималась?
— Приходилось видеть. Она… способная. Она сможет все, что захочет.
Шура говорила с трудом, тихо и твердо.
Зачем она вмешалась? Новиков вместе со всеми испытывал то ощущение неловкости и обиды, какое бывает, когда протянутая рука повиснет в воздухе.
— Никому не известно, чего она захочет, — пробормотал Чулков.
— Будем голосовать? — бодро спросил Аргунихин.
— Не будем, — сказал Девлашев, — с Тарасевич это ваше дело, Олег Николаевич. Вы учитель.
И хотя слова его выражали высшую степень почтительности, они прозвучали как упрек и насмешка. Олег понял это мгновенно, часто-часто заморгал и сказал непривычно высоким голосом:
— Все мы тут учителя, и каждый отвечает за свое мнение. Я думаю, что как-нибудь заслужил доверие…
— Перейдем к следующим кандидатурам, — сказал Филин.
Что-то тихо звякнуло об пол. Новиков оглянулся. Шурочка низко нагнулась, видно искала под столом самописку.
— Мне нет дела до Тарасевич и твоей личной жизни, — скучно и невыразительно говорил Новиков, — даже если это любовь…
— Называй как хочешь, — отмахнулся Аргунихин.
Они сидели в чебуречной на Ленинградском. Прозрачные пластмассовые стены модного павильона с козырьком то и дело пятнали отражения пролетавших мимо зеленых, синих, коричневых машин, и Новикову казалось, что от этой пестрой пляски у него кружится голова. Водки в чебуречной не подавали, и на столе стояла почти непочатая бутылка сладко-затхлого портвейна московского разлива.
— Если любовь, — упрямо повторил Новиков, — лепи из этой глины что хочешь. Хочешь, тяни на первый разряд, хочешь — на чемпионку Советского Союза, но зачем же разваливать школу?
— Я не разваливаю школу. Никто ничего не потеряет, если Нина будет участвовать в первенстве.
— Всё! Все потеряют всё! Ты проспал сегодняшнее совещание? Ты не видел, как вели себя люди, как говорили о школе?
— Всегда считал тебя спокойным человеком, а теперь вижу, что спокойствие твое наигранное. Поза.
Аргунихин говорил тихо, еле шевеля губами, и лицо у него было тупо-упрямое, лицо подростка, выслушивающего скучные наставления строгого отца. И оттого, что губы у него блестели от жирных чебуреков, оно казалось Новикову еще более мальчишеским и противным.
— Обо мне поговорим потом. Но ты же знаешь ребят. Во всей школе — ни одного подлеца. Работящие, преданные делу, благородные люди. Разве они такими пришли в школу? И теперь одним махом зачеркнуть все, что наработано годами?
— Не знаю, почему они переродятся, если Тарасевич будет участвовать в первенстве.
— Потому что рыба гниет с головы. Потому что если ты будешь тянуть за уши свою… Не знаю, как ее назвать…
— Ученицей, — нагло улыбаясь блестящими губами, сказал Аргунихин.
— Если ты будешь ее тянуть, каждый почувствует себя вправе лезть вперед, отпихивать локтями соперников, склоки начнутся. Не будет школы.
Аргунихин залпом выпил вино.
— Странная какая-то страсть к обобщениям. Не будет школы! Квалификацию они потеряют, что ли?
— Оказывается, дело в спортивном разряде? По-моему, это ты вчера говорил с новичками о святых традициях. Тогда, значит, обедню служил, а сейчас начистоту?
Аргунихин подозвал официантку и попросил вторую порцию чебуреков. Новиков вдруг странно успокоился. Здоровая все-таки натура у Олега. Когда сердится — много ест. Занесло его, но в основе-то здоровая натура.
— Что ж ты завял? — спросил он примирительно.
Аргунихин молчал, уставившись в прозрачную стену павильона. Там, в сумерках летнего дня, разом зажглись зеленоватые огни фонарей, и листва на бульваре сделалась серой, и серое небо, подсвеченное электричеством, бледнело, будто подтаивало у домов.
— По-моему, это ты служишь обедню. Баптистскую, — сказал он, помолчав. — И вообще, я не знаю, чего ты хочешь? Списки составлены, все согласились…