Выбрать главу

Я рассказал, что Хейердал загреб большие миллионы на книгах и кинофильме и переехал в Италию. В Норвегии налог-то прогрессивный. С родиной он рассчитался — подарил музей. Осудили.

— Я-то думала — он романтик, — сказала девица в светлой юбке.

— Когда счет на миллионы, не все ли равно — больше денег, меньше денег…

Так преподавательница философии высказалась. А единственный, кто пришел в восторг от музея, инженер Козлов, совсем на высокой ноте:

— Разве можно рассчитаться с родиной деньгами?

Не хлебали вы горя, милые. Она-то с нами чем рассчитывается? Пинком в зад? Очень хотелось задать этот вопрос, но я молчал и улыбался.

Так оно и пошло день за днем. Музей викингов, лыжный трамплин, памятник советскому воину, кинофабрика, визит в посольство. Это для них. А для меня — выдумывать каждый день новое меню, спорить с шофером — не переработался бы, любезная улыбка аж скулы сводит. И трепотня, трепотня… А потом ночь. Волчья ночь в своей однокомнатной квартире. По длинной стене пять дверей: чулан с газовой плиткой, чулан с помойным ведром, чулан с раковиной, чулан с унитазом да дверь на лестничную клетку — беги куда глаза глядят!

В этот день мы уезжали из Осло, но Олег Павлович потребовал отметить Восьмое марта. Пришлось устроить обед в ресторане «Викинг». Опять глазели. Опять им не все равно, почему обедаем при свечах, почему на стенах японские панно, а ресторан называется «Викинг», почему кабинет отделен от зала занавеской из бамбуковых палочек. И опять этот вечный туристский разговор: «Что у них хорошо».

— Что у них хорошо — это вазочки с присосом для машины.

— Что у них хорошо — это веерные вешалки для белья.

— Что у них хорошо, так это палочки для сандвичей. Представляете, на столе маленький деревянный еж, вся спина утыкана костяными иголками, вы берете ею сандвич, а палочку обратно в ежа, и он обратно щетинится.

— Вот зараза! — сказал Калмыков. — Обратно щетинится.

Этот Калмыков — ничего. Пожалуй, лучше других. А профессор Гетман заерзал на стуле, ножками-то до полу не достает.

— Для гипертоников, — говорит, — характерно смещение масштабов, так называемая парадоксальная реакция, когда человек придает мелочам огромное значение, а на серьезное не реагирует. Смотришь на быт за границей, и кажется, что все тут заросло ложечками для кофе-гляссе, стекляшками для цветов, ежами для сандвичей, как артерии холестериновыми бляшками.

Головастик. Старый большелобый головастик. Под конец обеда его развезло от двух рюмок.

— Подарили мне в Москве, — говорит, — щенка-пуделя. Трехнедельного. Оставил на домработницу — не знаю, что будет.

Вот-вот прослезится. А все кругом сочувствовали. Про-фес-сор! Я сидел напротив и улыбался. У меня дозировка другая. Перед обедом в бар забежал. И зря. Не выдержал.

— А вы уверены, — спрашиваю, — что успеете вырастить щенка?

Все замолчали. Профессор стал пить воду. Выручил Калмыков:

— В нашем возрасте можно заводить только бабочек. Они живут один день. — И на ухо мне: — Вы же небось ровесники? Стыдно.

Я не стал спорить. Шеф велел обходить острые углы, а они выставили свою водку, и я накачался. Как обходить острые углы? По одной половице? В голову лезла всякая чушь, и я утешал себя тем, что скоро высплюсь в вагоне.

В Стовангер мы уезжали в десять пять. У гостиницы стояли семь такси. Меня усадили с Агобяном, завалили ручной кладью. Я только рукой махнул шоферу, и мы помчались.

Агобян ерошил свои комсомольские патлы, помалкивал, глядел в окно. А у меня горели щеки, дрожали руки, распирал зуд пьяной болтливости. Надоело — об экспонатах, хотелось о себе. Хотелось доказать им всем, что не тот, за кого меня принимают. Что я не какой-нибудь холуй, «заплачено, чего изволите». Я спросил:

— Вы думаете, я гид?

— А то кто же?

— Я бухгалтер «Росглавтабака».

Ничего не поняли. И тут я перестал темнить. Объяснил, что родился в Москве, окончил реальное в Москве, жил до сорока двух лет в Москве. Отец мой действительно был норвежец, и сам я был норвежский подданный, и все было нормально. А перед войной, когда всем иностранным подданным дали по шапке для профилактики, отправили меня в Осло.

— Здорово?

Он задумался.

— Трудно, должно быть, — сказал, — начинать новую жизнь в сорок два года. Да еще на чужбине.

Так и сказал, на чужбине. Значит, понял. Но я не собирался плакать в жилетку.

— Родина — мачеха, чужбина — мать, — сказал я ему, — у меня квартира, сбережения, женщина…