Выбрать главу

…Возвращение из конторы от Сокола к Замоскворечью, вся разнослойная Москва, звяканье трамвая по Тверским-Ямским, где на первых этажах переделанные из торговых помещений квартиры с окнами-витринами, плохо задернутыми ржаво-красными занавесками, и там какая-то страшная жизнь с ревностью, с пьянством, с покинутыми детьми, может быть, с убийствами. Мимо новенького дома на углу Каляевской — ясный свет желтых абажуров, незавешанные чистые стены. Мимо толпы на Большой Дмитровке около театра Немировича-Данченко: «Нет ли лишнего билетика?» Мимо роенья на Театральной, где все бегут, крутятся, будто запутались и гоняются, как щенята, за своим хвостом. И тишина Ордынки, и базарная суета Серпуховской… «Что у них хорошо…»

Мне стало очень жарко. Я прислонился лбом к стеклу. Почему же нельзя забыть? Человек не змея, не меняет кожу. Так написал я тогда в одном-единственном письме в Москву. И не получил ответа… Колеса стучали, скрежетали, лязгали, поезд мотался — старенькие пути. От этого становилось еще жарче. Я дернул кожаные петли рамы. Окно не открылось, а я пополз, пополз вниз, упал на согнутые коленки и только услышал, как стукнулась голова об пол… Наверно, это было недолго. Когда я очнулся, на полу вокруг меня метались замшевые туфли Олега, пижамные брюки Калмыкова, пестрые носки Агобяна. Они боялись меня поднять. Думали — инфаркт. А мне было очень хорошо оттого, что я на полу и вокруг вся эта суета. Ничего не хотелось менять, и я молчал и улыбался. Вот так бы… И опять с неотвратимой назойливостью наплывало…

…После первомайского парада на пустынной набережной глухо-красная Кремлевская стена сквозь сетку еще не распустившихся лип, скомканные бумажки от мороженого, уже ненужные ветки с нежно-розовыми матерчатыми цветами вишни на тротуаре, свернутый стяг на плече, высокая колокольня на другом берегу, фасад английского посольства в глубине сада, и все подходят, набегают с Красной площади бабенки с «Дуката», доплясывающие «У самовара я и моя Маша…».

— Несчастный старик, — сказал профессор.

— Почему это он несчастный? — спросил Агобян. — Просто не рассчитал силы. С каждым может случиться.

КОЗЛОВ-СТАРОДУБСКИЙ

— Занавес украли? Выдать огнестрельное оружие ночным сторожам! — гремит он на весь дом.

Я открываю глаза. Отец, как всегда по утрам густо напудренный, стоит около письменного стола, прижав плечом к уху телефонную трубку. Короткими беспомощными пальцами он пытается расстегнуть запонку на крахмальном воротничке. Негодование душит его. Круглое пузо, обтянутое полосатыми визиточными брюками, упирается в стол и вздрагивает. Выслушивая ответы, он нетерпеливо притопывает ногой.

В комнате полутемно. Окно раскрыто, ветер вздувает черную штору, вышитую арабскими письменами, солнечные лучи скользят по кафелям голландской печки, по ямщицкому лицу Шаляпина в овальной раме, по цветной гравюре, на которой изображен Наполеон в коронационной мантии, по крышке пианино, мутной от пыли, как осенний пруд.

Мне очень хочется спать, но я знаю, что уснуть больше не удастся. Шума по поводу украденного занавеса хватит на полдня. Кому она понадобилась, эта насквозь пропыленная холстина?

Излив свое возмущение на безмозглых и безруких людей, зря получающих зарплату, он кратко заключает разговор:

— Будьте вы прокляты! — и бросает трубку.

Проходя мимо моего дивана, заискивающе улыбается:

— Я, кажется, тебя разбудил? Извини, пожалуйста. — И, нагнувшись ко мне, вдруг кричит: — Какие красные щеки! Жар?

— У нее всегда красные щеки, — устало отзывается мама из соседней комнаты.

Он не слушает.

— Где у нас градусник? Как у тебя блестят глаза! Вавочка, у ребенка температура!

Ребенок! Здорово придумано. Через год я кончаю школу. Я уже давно ношу туфли на высоких каблуках. У меня роман с инженером Богоявленским, и он катает меня на мотоцикле по Рождественскому бульвару. Под гору от Сретенских ворот к Трубной. Ребенок…

Вокруг меня начинается безумная суета. Прибегает Женька. Хотя он младший брат отца, я никогда не называю его дядей. Выходит мама в распахнутом капоте, с неподколотой длинной косой. Отец мечется по комнате, осклизаясь на ровном полу, выковыривает ножницами пробку из пузырька с лекарством, разбавляет водой перекись водорода, требует, чтобы кто-нибудь бежал в аптеку за венским питьем.

Я совершенно здорова, но, стиснув зубы, молчу. Ненавижу все эти препирательства и скандалы. Самое страшное — быть похожей на отца. В ушах звенит от крика. Где-то я читала, что грация — это соразмерность усилий с действием. До чего он неграциозен! Дрожащей рукой наливает воду в стакан, будто графин пудовый, будто случится катастрофа, если он перельет каплю. Венское питье я принимать не буду. Выброшу пузырек в помойное ведро.