Выбрать главу

Левенфиш вскочил со стула, крикнул:

— Лабух! Ремесленник! Обыватель!

Вырвал у ударника палочки и отбарабанил на его же пюпитре старую румбу «Ля кукарача». Хотел ли он этим доказать, что у ударника дубовая голова, или изобразить вдохновение истинного музыканта, так никто и не разобрался. Скрипач мгновенно нашелся, объявил, что оркестр исполняет попурри из чаплинских фильмов и заиграл «Титину». В антракте он помирил музыкантов, и Левенфишу пришлось выставить бутылку «Лияны». Оба они, ударник и скрипач, понемножку спивались в Рахове, оба были довольны. А Левенфиш сразу опьянел и мучился своей несправедливостью. Он-то ведь тоже лабух, хотя и кончил консерваторию, да и Раечку никогда не любил по-настоящему, просто испугался, что никому теперь не нужен. Изливаться перед этими пьяницами он не мог и не хотел, только ерошил виски и напевал хриплым баритоном:

О скалы грозные Дробится океан…

Ночью ему приснилось, что он сидит за роялем у пани Кастальской, своей первой учительницы музыки, играет экзерсисы Ганона. Пани Кастальская благосклонно кивает, поглядывает на золотые часики на тонкой золотой цепочке, а звуки рояля становятся все мягче и слабее, как стук колес уходящего поезда, и учительница вместе со стулом плавно едет куда-то назад и совсем издалека кричит: «Мальчика-то, мальчика забыли…»

Он проснулся и вспомнил, что верно, однажды на вокзале в Лодзи его оставили в суматохе, и он бежал за поездом в отчаянии, беззвучно рыдая. Что может быть страшнее детского горя!

Он сел за стол и начал писать письмо дочери, но бросил на половине и вышел во двор. Шоферы уже не спали, протирали запотевшие за ночь стекла машин, переговаривались. Он услышал, что автобус идет в девять в Мукачевский монастырь, и вдруг засуетился, кинулся бриться, переодеваться, долго разыскивал гида, чтобы попросить разрешения ехать вместе с туристской группой. Тетя Зося, узнав, что он отправляется в Мукачев, сунула в окно какой-то узелок — гостинец внуку. В суматохе она ни о чем не спросила, да он все равно бы не сказал, что едет к Любочке Ляминой в Мукачевский монастырь.

К девяти, когда автобус вышел из Рахова, погода испортилась. Бисер дождя ложился на середину ветрового стекла, неторопливые стеклоочистители смахивали его в стороны, превращая в долгие, размытые струи.

Левенфиш сидел впереди, рядом с шофером, покойно положив руки на колени, придерживая узелок с яблоками в ситцевом клетчатом платке. Пальцы его чуть-чуть дрожали. Он видел и не видел открывающийся перед ним путь. Мелькнула навстречу колонна новеньких, непривычно чистых самосвалов, в косой сетке дождя вдруг возникло стадо красно-пегих коров, пастух в брезентовом корявом плаще, баба, закутанная в целлофановое полотнище, черепичные крыши, огромные георгины в палисадниках, со спутанными под дождем, как мокрая собачья шерсть, лепестками.

Он закрыл глаза. Только бы не исчезла эта энергия, этот подъем, с каким он ринулся в поездку! Любочка Лямина, русская девочка в польском городке. Черный бант на стриженых светлых волосах, смуглые ножки в белых носочках. Квятковский не знал и не мог знать, что все началось гораздо раньше. Разве это обычный студенческий роман? Помнит ли она?..

Прушков — полчаса езды от Варшавы. Трехоконный домик рядом с костелом. Дом его отца — настройщика роялей. Они каждый день молча проходили мимо него, сворачивали в переулок, у подъезда кирпичного особнячка он отдавал ей папку с нотами и уходил, не оборачиваясь. Он был тихий, послушный мальчик, играл свои экзерсисы по шесть часов в день. Пани Кастальская говорила: второй Вилли Ферарри! И он верил, ни минуты не сомневался, что будет музыкальным вундеркиндом, знаменитым на весь мир. Засыпая, он шептал: Лева Левенфиш, Лева Левенфиш… Это звучало не хуже, чем Вилли Ферарри. Любочка не догадывалась, о чем он мечтал. Так бы и ходили они молча, покуда не разъехались по разным городам, но однажды из знаменитого прушковского сумасшедшего дома сбежал душевнобольной. Весь город говорил об этом. К вечеру, когда они с Любочкой возвращались с урока, им показалось, что кто-то гонится за ними. Они помчались сломя голову, вбежали в чужой подъезд, он закрыл дверь на засов. Любочка прижалась к нему, вдруг перестала дрожать, черный бант щекотал ему ухо, шее стало горячо от ее дыхания, она сказала: «Хорошо, что ты со мной!» И он почувствовал себя настоящим мужчиной. Он мог защитить, спасти. Больше такого в жизни не случалось. Рая, бог с ней, была очень энергичная, она говорила: «Помни, что ты артист. Остальное я беру на себя…»