Выбрать главу

Снежный человек стащил Левенфиша с эстрады, усадил рядом с собой, заставил выпить стопку коньяка и, с отвращением разглядывая свои огромные, одеревенелые ручищи, повторял:

— Если бы я был таким музыкантом, если бы я мог…

К ним подошел гид, положил перед Левенфишем два георгина с мокрыми стеблями, вынутые из ресторанной вазочки.

— Один мудрец не мог понять: если истина в вине, то что же в пиве? — сказал он, сел за столик и заказал три бутылки «Жигулевского».

У Левенфиша кружилась голова от коньяка и от небывалого успеха. Ненадолго он отвлекся от себя и с великодушием и проницательностью, озаряющими людей в минуты высшего подъема, стал уверять громадного парня, что у него исключительно интересная внешность и стоит попробовать сниматься в кино. Ив Монтан тоже не красавец. А пока что пусть он пригласит танцевать девушку, какая ему больше всех нравится. Парень послушно повлекся к дальнему столику, а гид стал расхваливать его: орел этот Миша, простой шофер из алтайского совхоза, а любознательный, вдумчивый, серьезный, но похоже, стесняется своей нелепой, нестандартной внешности.

— Сапоги сорок седьмой размер, намаешься, искавши, — по-бабьи сочувствовал гид.

А Миша, забыв про свою нестандартную внешность, топтался в углу с курчавенькой блондинкой, и тень от его огромной фигуры не умещалась на стене, переламывалась где-то у шеи, и странная угловатая голова металась по потолку.

Домой Левенфиша вели под руки. Он был счастлив, тих и спокоен, кротко поддакивал своим спутникам, но у крыльца турбазы круто повернул обратно. Гид отправился спать, а Левенфиш и Миша еще долго бродили по шоссе и никак не могли наговориться. Говорил больше Миша, а Левенфиш слушал, стараясь представить и краснодарскую станицу, где прошло Мишино детство, и алтайского агронома, и какого-то заблатненного парня в беличьей ушанке, повстречавшегося ночью в снежной степи и исковырявшего шоферскую душу рассказами о несправедливостях и обидах.

— Дырявить душу много мастеров, а чем латать? Музыкой? — И Миша положил свою лапищу на плечо Левенфишу.

Пианист смутно догадывался, что Мише хочется рассказать что-то еще, что-то самое главное и он только ждет вопросов, но слова не складывались, а мысли текли свободно и беспорядочно. Впервые за эти долгие месяцы ему было легко и он думал о том, что еще можно жить, покуда людям нужна его кабацкая музыка, что завтра будет холодный, ясный день и он опять пойдет к гуцульской церкви, что, может быть, сейчас Светлана сидит в своей сахалинской квартире, слушает радио и плачет, вспоминая неудачника отца, что мир широк и велик и каждый по-своему страдает и радуется. Каждый по-своему и все одинаково.

ЧУДАКИ

— «…Будто я весенней гулкой ранью проскакал на розовом коне!» И тебе это нравится? — спросил Лухманов. — Мы никогда не покончим с идиотизмом деревенской жизни, если будем любоваться лапотной тягомотиной. Тракторы выйдут на поля, и у тракторов остановятся моторы.

— Ты сухарь, Коля, — сказал Прокофьев, — сухарь-неврастеник. Впрочем, сухие неврастеники лучше мокрых. С мокрыми хлопот не оберешься.

Мы целый месяц сидели втроем за одним столиком на веранде издательской дачи. Ответственный секретарь Лухманов, угловатый, с квадратными глазами и остроконечной бородой, аккуратнейший техред Прокофьев, в клетчатом френчике, при галстуке, и я, студентка-практикантка из университета. Сестра-хозяйка никого не подсаживала к нам, и мы предавались безудержному трепу. Говорили о Мейерхольде, о новой технике, о головокружении от успехов, о гавайской гитаре, но разговор с неизбежностью скатывался к издательским делам. И сейчас Лухманов, слегка польщенный упреком в сухости, опять вернулся к этой теме.

— Я спокойный человек, — сказал он, — но поневоле кипятишься, когда изо дня в день приходится доказывать очевидные вещи. Издательство превращается в музей. Мы выпускаем историю русского театра. Для чего нам история? Какая бы то ни было позорная русская история? Скорей, что ли, выполним пятилетку? А ведь на этой бумаге можно было бы издать шестьдесят пьес для сельской самодеятельности!

— Сельской самодеятельности? — хихикнул Прокофьев. — «Шепчет солнце, шепчет лес: МТС ты, МТС»? Медведь тебе на ухо наступил, Коля. Ты сухарь!

И хотя я почти всегда соглашалась с техредом, сейчас он был неправ. Лухманов не сухарь. Он влюблен. Это так заметно. То срывается из-за стола и бежит в дождь на почту звонить по телефону в Москву, то читает нам свои стихи. Я даже запомнила одну строфу: