— Всегда был безумцем? Или случился у него какой-нибудь перелом в жизни?
— Жена умерла. Он любил ее, Глашу-то, — дядя Миша вздохнул. — Все это ты тыщу раз слышал.
— Я тоже не был безумцем, а теперь… — Он схватил стул двумя руками, поднял его, с силой стукнул об пол и звонким, не своим голосом, стал выкрикивать:
— Господь с тобой, Ванечка… — прошептала тетя Лиза и вдруг вскрикнула в страшной догадке: — Неужели же Симочка?
— Ты это брось. Ты не пьяный, — дядя Миша положил руки на плечи Смольникову и усадил его на стул. — Ты по порядку говори.
И, обмякнув от его прикосновения, Иван Николаевич сбивчиво, но почти спокойно стал рассказывать про все, чем жил последние годы, — и про цыганский этнографический хор, и про Ланто, и про то, что случилось сегодня в «Савое».
— Так и сказал Егор: «Проваливай»? — переспросил дядя Миша.
— Всю жизнь не пил водку, — не слушая, говорил Смольников, — а сейчас напился бы до бесчувствия, если бы душа принимала. И стыдно, стыдно! Бумаги к наркому отправлены — выходит, я его обманывал?
Дядя Миша повертел в руках банку с клейстером, поставил обратно на подоконник и вытер руки тряпкой.
— Худо тебе, Ваня, а сам виноват. Мой отец, бывало, говорил: не тот глуп, кто глуп, а кто других за дураков считает.
— Сам знаю, что глуп, да не о том речь, — Иван Николаевич вскочил со стула и взъерошил свои кудри.
— Это ж надо! «Цыгане — дети! Я вас выведу на светлую дорогу!» — передразнил дядя Миша. — Нашелся на нашу голову Иван Сусанин…
— Не терзайте вы меня! — взмолился Иван Николаевич.
Но дядя Миша безжалостно продолжал:
— А ты знаешь, что наш заработок после работы начинался? Когда мы по кабинетам шли. Конечно, нэпман — не Хлудов, не Рябушинский, а, глядишь, что-нибудь и перепадет. Цыган — он и гордый, он и жадный…
— Так неужели же весь век попрошайничать? А если жадные, так работникам Рабиса больше платят, чем в Нарпите.
— Вот об этом бы и толковал, а ты…
— Да не пили ты его тупой пилой! — закричала тетя Лиза. — И так человеку мутно. Лучше скажи, Ванечка: если бы ты хор театральный собрал, я бы у тебя балериной называлась? Как Катерина Васильевна Гельцер? — И она посмотрела на свою узенькую ножку в старомодной длинноносой туфельке цвета майского жука.
— Плясуньей, тетя Лиза, плясуньей. Хорошее древнее слово.
Дядя Миша встал, подошел к Шкафу, вытащил свою белую фуражку и сказал Смольникову:
— Садись и клей кульки. Мне завтра в артель пятьсот штук сдавать. И до вечера домой не уходи.
В дверях оглянулся и снова спросил:
— Так и сказал Егор: «Проваливай»?
Только закрылась дверь за мужем, тетя Лиза принялась вспоминать давнее: как правовед Ознобишин хотел на ней жениться и родители дали согласие, а она с Мишей уехала в Нижний на ярмарку; как сын Родзянки чуть к себе в имение не увез; как пела Варя Панина — голос мужской, что твой Шаляпин, — а исконное цыганское «В час роковой», например, не могла исполнять. Отстала от хора, все одна на эстраде, цыганские корешки-то и подгнили… Вкрадчивый голосок будто убаюкивал Ивана Николаевича, и он послушно, как мальчик, клеил кульки до самого вечера.
А когда стемнело, простился с тетей Лизой и отправился домой самым длинным путем.
У КУТВа толпились студенты в тюбетейках, с монгольскими скулами, на Страстной торговали цветами, и над всей площадью стоял пыльный городской запах флоксов. Девахи в кепках и кофтах без рукавов вываливались из пивной «Ку-ку» на углу Тверской и Садовой; у бывшего театра Зона, где недавно открылось казино, толклись молодые люди в узких пиджачках и полосатых шарфиках. Из сада «Аквариум» доносилась духовая музыка и, подсвеченная низкими фонарями, качалась над забором седоватая тополевая листва.
А дальше, на Садовом кольце, становилось тише и пустыннее, белели величественные колонны Вдовьего дома, поблескивал синей сталью венок из трамвайных рельсов вокруг скверика на Кудринской. Как в тумане, шел по Москве Иван Николаевич и видел и не видел, что вокруг. По-разному билось его сердце — то замирало от тоски утраты, непоправимости случившегося, то колотилось, торопясь поверить несбыточной надежде.
Звякали и дребезжали трамваи, спускаясь в низину к Смоленскому рынку, ярко сиял электричеством узкий коридор Арбата, на Зубовском играли на гармошке, а Иван Николаевич все шел и шел в странном забытьи.