Выбрать главу

Смольников подтянул галстук, взял с колен Дункеля папку, твердыми шагами подошел к дверям кабинета наркома и распахнул их настежь.

— Кураж! — в восторге крикнул Ланто, вдруг позабыв профсоюзную терминологию.

Иван Николаевич переступил порог, сделал несколько шагов, протянул папку наркому, сидевшему за столом.

— Анатолий Васильевич! Решайте… — сказал он и рухнул на пол.

Когда Ланто, секретарша и Дункель вбежали в кабинет, нарком стоял на коленях около Ивана Николаевича и обрызгивал его водой. Смольников был неподвижен. Верхняя губа его как-то странно приподнялась в углах рта, обнажила клыки, придавая всему лицу несвойственное ему свирепое выражение.

— Кто это? — спросил нарком. — Какой красивый человек! Он не сумасшедший?

— Энтузиаст, — сказал Ланто. — Жертва терминологии.

Вчетвером они подняли неподвижное тело и положили его на диван. Нарком задержался около Смольникова, похоже было, что залюбовался бледным строгим лицом.

— Что же все-таки случилось? — спросил он. Ланто молча кивнул на Дункеля.

— Этот неприятный инцидент, — покатил свои обручики Дункель, — нисколько не поколебал моего мнения о том, что создание цыганского хора, пусть даже этнографического, не является столбовой дорогой нашего искусства.

— Этнографический цыганский хор? — переспросил нарком. — А ведь это может быть интересно!

— Для кого? — возмутился Дункель. — Для кого это может быть интересно? Где вы видите тут направление главного воспитательного заряда?

Он нагнулся, поднял с пола желтенькую папку, начал листать бумаги.

— «Ехали цыгане, ехали на ярманку, ах, остановились, да под яблонькой…» — бесстрастным голосом прочел он. — Что это? В лучшем случае пантеистическое приятие действительности без малейшего желания преобразовать ее. Или вот:

Шутя ты другу жизнь погубишь, Шутя свою прострелишь грудь. Кого ты любишь? Во что веришь? И веришь ли во что-нибудь?

Это уж законченный кабацкий нигилизм!

— Так это же «Александрийские гусары»! — раздался голос Смольникова. — Это же эпиграфом к «Героям нашего времени» можно ставить!

Никто не заметил, как он очнулся и сел на диван.

— Ах, товарищ Дункель, товарищ Дункель, — сокрушенно сказал нарком, — ну что вы пугаете меня словами? Столбовая дорога… С чего вы взяли, что искусство должно двигаться только по столбовой дороге? Ведь это все равно что оставить человеку главную артерию, а остальные кровеносные сосуды побоку!

— Ваше остроумное сравнение не аргумент, — с достоинством сказал Дункель, — и вы меня не убедили.

— И вы меня не убедили! — весело откликнулся нарком.

— В двенадцать заседание в Главпрофобре, — напомнила секретарша, — вы председательствуете…

Но нарком будто не слышал и задумчиво протирал пенсне.

— Что бы вам посоветовать? — помолчав, спросил он Дункеля. — Вы Глеба Успенского «Выпрямила» давно не перечитывали?

— Народнические тенденции… — начал было Дункель, но нарком перебил его:

— При чем же тут народники? Это же об искусстве, о том, что оно не в лоб, а в сердце… — Он повернулся к Смольникову, который весь подался вперед, слушая спор. — Вам как будто лучше? Ваши материалы останутся у меня. Я позвоню вам.

А через два месяца в красноармейском клубе на Большой Бронной состоялся первый концерт этнографического цыганского хора под управлением Смольникова.

Занавес еще не раздвигался. На пустой сцене были расставлены полукругом стулья, за ними стоял задник, изображающий палаты Ивана Грозного из «Василисы Мелентьевой», пожертвованный клубу Малым театром. Иван Николаевич подошел к рампе, заглянул в дырочку занавеса.

Зал наполнялся быстро. В дальних рядах полыхали красные платки, синели сатиновые блузы. Прямо перед рампой расположились три старухи в бурых вязаных платках, покойно сложив руки на животе. Стуча сапогами, прошли пятьдесят красноармейцев из студии Смольникова и заняли сразу два ряда, только Подчуфаров отделился и устроился поближе. Проскользнули две дамочки в прямых коротких платьях рубашками, в норковых палантинах, прошел Ланто с Катериной Захаровной и сел в первом ряду около Симочки. И, верить ли глазам своим, в сопровождении начальника клуба высокий, седой, чернобровый, тот, на кого с детства молился Смольников, — исполин русского театра. А с ним двое актеров — Качалов и какой-то незнакомый.