Выбрать главу

— Он, может быть, желал нам добра, да только нам оно не пошло бы впрок, — отозвалась Мадленка. — Он не должен был принуждать меня идти за человека, с которым я была бы несчастна, хоть он и богат, а тебя — учиться ремеслу, которое тебе не по сердцу, хоть оно и прибыльно. Но скажи мне теперь, Вавржинек, почему ты сбежал и почему ничего о себе не давал знать? Ведь мы три года не знали, что с тобой!

— Не хотел я идти домой или передавать о себе что-нибудь, пока не найду работы, хотя меня и сильно мучило, что я ничего о вас не знаю. Почему я убежал? Потому что не мог выдержать на том месте, куда меня определил отчим; попал бы я к хорошему мастеру, наверно, не убежал бы. А там я и не нюхал ремесла, только и знай, что нянчи детей, укачивай их да ходи по городу, потому что мне приходилось у всех быть на побегушках. И воду носить я должен был, и посуду мыть, — одним словом, был я судомойкой и нянькой, только не учеником. Кормили нас плохо, а меня — хуже всех, потому что еда доставалась мне тогда, когда она окончательно остывала. Спал я в холоде на чердаке, часто думал, что погибну.

— Да ведь матушка дала тебе хорошую постель? — удивилась Мадленка.

— Дать-то дала, да жена мастера ее отобрала — перину и подушку — и дала мне старую попону и сенник под голову, а когда я отстаивал свое, говорил, что эти вещи принадлежат не ей, что они останутся у нее только после того, как я, выучившись, уйду от них, она отвечала, что, когда они сваляются, они ей будут не нужны. Что же мне было делать? Но больше всего, Мадленка, мучили меня колотушки и возня с детьми. Удары на меня так и сыпались. Бывало, ребенок чуть пикнет, уж хозяйка тут как тут: я, мол, ущипнул ребенка, и оплеуху мне; а мне ничего такого и в голову не приходило. Что ни принесу им из города — все им мало, и все плохо, и за все всегда отдувался я. Упадет кто из детей, разобьет что-нибудь — всегда бьют за это меня. Ты знаешь, я люблю музыку; и когда я бывал в городе и случалось проходить военному оркестру, я немножко бежал за ним, но за эту минутку я потом дорого расплачивался. И в этом была единственная моя вина, поверь мне, Мадленка. Когда мастер или подмастерье уходили в трактир, я должен был ждать их возвращения, чтобы отпереть дверь, и беда, если я не сразу просыпался. Даже мастер не так зол был, как подмастерье. Вот здесь, над ухом, у меня до сих пор шрам — памятка о нем.

Сняв шапку, Вавржинек откинул волосы и показал Мадле большой шрам над ухом.

— Что же это он с тобой сделал? — с болью проговорила Мадла.

— Он послал меня как-то за хлебом; когда я принес, ему показалось мало, и он отправил меня назад. Пекарь обругал меня, но по моей просьбе дал мне другой хлеб, опять такой же. Когда я принес подмастерью этот хлеб, он бросил его наземь.

— Да он, верно, язычник какой, — проговорила госпожа Катерина, которая шла впереди них и слушала рассказ мальчика.

— Я не знаю, язычник он или нет, но только он был злой человек, — отвечал Вавржинек и продолжал: — Как бросил он этот хлеб, я не мог сдержаться и сказал ему, что когда-нибудь он и сам будет рад корочке хлеба, но я и договорить не успел, как в голову мне вонзился нож и кровь залила мне лицо. Он как раз кроил кожи и в ярости швырнул в меня ножом. Кровь шла так сильно, что они не могли ее остановить, и я потерял сознание. Мастер послал за фельдшером, тот перевязал мне голову и стянул рану. Но мне было очень больно, и я долго ходил с перевязанной головой! Сколько я слез тогда пролил, не могу даже тебе рассказать; они злились, что я так долго не могу ходить за их детьми, да меня же еще обвиняли в том, что это мне досталось за мой язык — ведь при этом никого не было, и подмастерье сказал, что я сам довел его до исступления, что я несносный мальчишка, и ему поверили. Один только старший ученик жалел меня, потому что сам прошел через все это. Как только мне стало полегче, меня снова заставили работать. Вот этот подмастерье и виноват в том, что я убежал, а так, может быть, я помучился бы там еще немного.

— А почему же ты обо всем этом не дал нам знать, или не написал, ведь ты умеешь писать? — спросила Мадлена.

— Эх, сестричка, все это не так просто, как ты думаешь: все, что я тебе писал домой, они обязательно просматривали, и то, что вы мне писали или посылали,— тоже; так уж лучше было ничего не писать. А из тех гостинцев, что мне посылали ты и тетка, мне мало что перепадало.

— Но почему этот подмастерье не давал тебе покоя?

— Это был овод, а не человек, — отвечал Вавржинек и продолжал: — Правда, настоящей работы я даже и не нюхал, да и ремесло мне не нравилось, но все же, приглядевшись немного, я научился делать мелкую починку, и, когда наступало горячее время, хозяйке приходилось самой нянчить детей, а я садился на табурет. Раз как-то позвали меня работать, и подмастерье дал мне сделать заплатку на башмаке, да сказал, что обломает башмак об мою голову, если не будет сделано все как следует. Я попросил его показать, как сделать лучше; он только огрызнулся, что я должен сам это знать. Мастера не было дома, а старший ученик был занят, и я не мог ни у кого спросить. Я починил башмак, как умел. Закончив работу, показал ее подмастерью, а он бросил башмак мне под ноги и замахнулся. Боясь, как бы он не ударил меня по больному месту, я выставил руку, в которой держал шило. Не знаю, не видел он, что ли, шила или думал, что я отведу руку, но только он ударил меня, и шило впилось ему в ладонь. Он вскрикнул, разразился проклятиями и, может быть, убил бы меня на месте, если бы я не убежал в ту же минуту. Я бросился на чердак, схватил кафтан, выпрыгнул через слуховое окно — и прочь за ворота, да и помчался в поле что есть духу. К ночи я пришел в деревню, где мне позволили переночевать, накормили и дали на дорогу кусок хлеба. На другой день я без отдыха шел по дороге; ночью зашел в корчму, где меня тоже пустили переночевать. Там на соломе спало несколько человек, я заснул как убитый. Ночью мое платье кто-то украл. Я поплакал, а что проку? Несколько проезжих сжалились надо мной и дали мне немного на дорогу. Я хотел отправиться в Вену, но что ты будешь делать без денег, без одежды? И пошел я бродить по деревням, пока один пастор не пожалел меня и не взял пастухом. По воскресеньям я ходил на хоры раздувать мехи органа. Раз как-то взял я кларнет и заиграл; услыхав это, деревенский учитель стал меня расспрашивать, где я научился. Я все ему рассказал, а он мой рассказ передал пастору. С той поры я стал работать по дому и учиться музыке. Они полюбили меня, и учитель говорил, что из меня выйдет музыкант, чего я и сам сильно желал. Но мне не повезло; я прожил там зиму, а весной добрый старый пастор умер. Мне пришлось уйти. Учитель советовал мне отправиться в какой-нибудь большой город и доучиться; сам бедняк, он сделал для меня все, что мог. Я побрел в Вену. Когда я сюда пришел, не было у меня ни гроша, ни друга, и я бродил здесь, как слепой. Тут меня приметили эти музыканты и сразу стали уговаривать пойти к ним кларнетистом. Я послушался, теша себя надеждой, что мне удастся скопить немного денег, чтобы закончить учение. И вот уже больше года я хожу с ними. Но до сих пор денег у меня мало, хоть я стараюсь их беречь. Вот, Мадленка, и вся моя история. Пережил я немало, но, теперь, когда я знаю, что ни мать, ни тетка на меня не сердятся и что ты, Мадленка, будешь здесь со мной, мне уже все нипочем, и подмастерью тому я уже простил — не будь он таким злым, я, может быть, и музыкантом не сделался бы, а я никем другим быть не хочу.