— Сей-час. Я сейчас. — кое-как но выдавил из себя Тумаев. Он вырвал из гладкого пола, превратившегося в студень, носок левого ботинка. Потом носок правого. Сил хватило развернуться на выход.
— Забыл кое-чего. Сейчас. — Алан Борисович спустил маску и вымучил предупредительную улыбку. В коридоре Тумаев добрался до кулера. Стаканчиков не оказалось и Алан Борисович пил воду из сложенной ковшиком ладони. Вода всегда помогала. Нет ничего и важнее и надежней воды. Простенько? Простенько. Грошовая философия. Кроме тех, кто в 10 лет сидел в спортивном зале бесланской школы. Прямо под черной остроугольной бомбой в корзине баскетбольного щита. Алан Борисович многое не помнил. Слиплись воспоминания в невнятный единый комок и потерялись в справедливом небытии жара, равнодушие, которое опаснее страха. Люди, а потом не люди, но серый осадок на крашеных и скрипучих досках. Покорный, не человеческий. И, конечно, Дина. Старшая сестра. Когда началась стрельба и вдоль стен побежали злые черные фигуры, Дина схватила Аланчика за руку и потащила к высокому окну. Дальше Алан все помнил совершенно и никогда не забывал. Взрыв. Он помнил даже его вкус. Водяной. И Дина кричала ему.
— Пчёлка ужалила! Ничего. За мной.
Дина подняла его голову. Не позволила смотреть на ранку, появившуюся на его груди. И вдруг Дина исчезла, а вместо нее через водяную радостную пленку Алан увидел профессора Вознесенского. Борода лопатой. Квадратные очки и голос колокольный. Окончательный.
— Ничего, джигит. Месяц. Два. Будешь бегать. Будешь прыгать. Я знаю.
Вода загасила боль. Алан Борисович продышался, вернулся в ординаторскую и вымыл руки. В маленьком зеркальце увидел то, что должен был увидеть. Решился. «Так и будет». — подумал — «Иначе горы мне не простят». Твердо и уверенно Алан Борисович Тумаев шел по коридору. В высоких окнах ему навстречу вышагивал ясный и понятный день…
Колясников справился. Приехал быстро и сделал все красиво. «Будет бегать, будет прыгать». Алан Борисович никого не хотел видеть, потому что все хотели видеть его. Но профессору Вознесенскому он, конечно, не смог отказать. В кабинете, на самом верхнем этаже «Серцеграда», профессор Вознесенский смотрел рентгеновские послеоперационные снимки.
— Аланчик, заходи, дорогой.
Профессор Вознесенский бросил рентгеновские снимки в папку. Положил ее на левый край стола.
— Молодец, Аланчик. Не операция, а песня.
Алан Борисович поморщился. И от громкого голоса и от обиды. Ответил зло.
— Издеваетесь? Я здесь причем? Колясников молодец, а я… Я трус. Плохой человек. Жиес!
— Э-э-э. — замахал руками профессор Вознесенский. — Что за заяц этот тигр. Колясников — ремесленник. Как впрочем и я. Миокард чужой продуть и почистить. Чего может быть проще. А вот сердце. Единственное и родимое. Ковыряться в нем? А может это и не осколок вовсе, а такая себе очередная трабекула. Я бы не смог. Много думал бы и опять бы не смог.
— Вы про кафедру? — не распознал до конца Алан Борисович.
Профессор Вознесенский вздохнул. Подошел к Тумаеву и положил ему руку на плечо.
— Про то, что ты Алан Борисович Тумаев рискнул. И не девочкой. Струсил геройски. Понял, наконец? Плохой ты человек.