Выбрать главу

И вдруг он вспомнил.

Был он тогда молодым парнем, лет восемнадцати. Да, вот именно: восемнадцати лет. Отец послал его на мукомольню в Спасское справиться про очередь: много ли народу и когда можно будет смолоть. С утра на дворе мороз был трескучий, даже углы в избе за ночь инеем обметало; до Спасского прямой дороги нет, верст десять придется отмахать, не менее, а лошади отец не дал.

— Молодой, добежишь. А кобылу нечего гонять, она у нас жеребая.

Похлебал он, Женька, вчерашних щей на дорогу, да и ударился пешим порядком в Спасское. Дело к весне ближе; днем потеплело, отпустило малость, а все равно: мороз не велик, да стоять не велит. Дорога звонкая, укатанная, десять верст отмахал и не запыхался. Знамо дело: сердце молодое, грудь словно кузнечный мех, ноги легкие. На обратном пути тоже как на крыльях.

А дорога ему была знакома: как выйдешь из Спасского да минуешь краем Васильковский сосняк, тут тебе открывается просторная равнина. Вот по ней и дуй не стой почти до самых Выселок.

День был ясный, далеко видать. Солнышко стояло низко; холодное солнышко, хоть и веселое, блескучее. Почти полное безветрие, только и заметно, как изредка переметает иней по насту, по следам санных полозьев.

Едва он вышел из леса, издали заметил впереди две черные точки — одна побольше, другая поменьше. Немного погодя разглядел: какой-то человек накладывает хворост на воз. Наложил и тронулся с места, но вскоре опять остановился и опять стал накладывать.

Дело молодое — смешно стало: «Это уж точно, баба какая-нибудь хворост на санках везет».

Разве мужик станет по два раза в дороге воз перекладывать? А баба наложит кое-как да не увяжет как следует, вот и разъезжается воз. Поближе подошел: точно, баба везет санки с хворостом. Везла она его не по той дороге, по которой он шел, а напересек, к деревне, что была невдалеке справа. «Это Лукино», — определил Женька.

И вот на том месте, где этой бедолаге пересекать спасскую дорогу, санки снова опрокинулись на раскате, и воз разъехался. Ему было видно, как она в досаде ударила руками об полы и принялась — в который раз! — перекладывать воз.

«Однако упрямая, — подумал Женька. — Я бы на ее месте половину воза на дороге бросил. Что ж себя уродовать! А эта с характером…»

Баба везла на санках ольшняк, и это был красавец ольшняк — ровный, длинный, каждый ствол толщиной чуть ли не в руку, один к одному. Из таких хлыстов дров много будет, а рубить их — одно удовольствие: что тебе хворост, что тебе палки — все ровные. А дровишки — порох!

«Ай да бабенка! — подумал Женька. — Ишь, ну и хворосток углядела! Такой на опушках не растет, надо в глубь леса забираться. Это по сугробам-то! Старательная, значит. Такие дрова, пожалуй, на дороге не бросишь».

— Здорово, тетенька! — весело сказал Женька, подходя. — Однако жадная ты больно! Ишь сколько наклала. Запалишься, а с запалом и лошадь на базаре в полцены идет.

«Тетенька» оглянулась и сказала со смешком:

— Здорово, дяденька!

И Женька увидел, что это девка, пожалуй даже ровесница ему. Они захохотали оба разом, и он, еще сторонившийся девок, всегда чувствовавший себя с ними неловко, на этот раз не испытал ни смущения, ни робости.

— Давай помогу, — сказал он.

— Давай помоги, — отозвалась она, опять-таки с подковыркой.

Это была круглолицая, с пухлыми губами, щекастая девка, не шибко красивая, однако и похаять вроде бы было не за что. Шаль, заправленная под полушубок, выпирала на груди, где и пуговицы-то нужной не было: тесна девке одежка. Он отметил про себя, что полушубок этот почти новый, да и обута она слишком справно для такой работы.

Они вдвоем стали укладывать на санки длинные хлысты ольшняка, и он спросил:

— Ты чего ж одежку не бережешь? Ишь, вырядилась! Могла бы в лес-то чего постарее надеть.

Она простодушно похвасталась:

— А это и есть старое. Новое у меня дома лежит, для праздника.

И при этом она радостно улыбнулась, довольная тем, что есть чем похвастать перед незнакомым парнем.

— А постарее нет? — ехидно спросил он.

— Не-а.

— Небось есть, да нового не бережешь. Видно, драть тебя некому?

— Некому, — она совсем не обиделась, засмеялась.

— Ты б еще платок пуховый надела да полсапожки фетровые, — подковырнул он.

— Да ладно! — она беззаботно отмахнулась варежкой и пропела:

Меня хают и ругают, А я хаяна расту. А я хаяна, отчаянна, Нигде не пропаду.

— Ой ли? — спросил Женька. — Так уж и не пропадешь?

— Не-а, — она, все так же смеясь, покачала головой.