Больше всего старика тяготило вынужденное безделье. Хоть целыми днями спи да смотри телевизор. Особенно плохо было, когда он оставался в квартире один. Нет, это не было скукой или чем-то похожим на скуку — он просто не знал, куда себя деть, слонялся без дела по квартире, в тоске и печали, как мечется вольный зверь, попавший в клетку. Сын и невестка уходили на работу, внуки — в школу, и до самого обеда в комнатах устанавливалась мертвая тишина. Чтобы избавиться от чувства одиночества, старик прислушивался ко всем звукам, долетавшим от соседей: вот заплакал ребенок на нижнем этаже, вот сосед за стеной телевизор включил, вот баба на крик ругает провинившегося мужа — это вверху, на потолке.
«Ну и жись! Меня старуха тоже, бывало, поругивала, да никому это не слышно было. Один раз с ухватом на меня… За что же это? Нет, не помню. Такой содом был! А вечерком, как сейчас вижу, вышли мы на улицу, сели рядом, поглядываем как ни в чем не бывало: никто нашего скандала не знает, не посмеется со стороны, не укажет пальцем. А тут все на виду, все на людях. В доме чихнешь, а с улицы тебе говорят: «Будь здоров!» Ну и жись!»
Сколько времени простаивал он у окна! И метели мели, и оттепели проходили, и отхозяйничали мартовские дожди. Обо всем он передумал в тоскливой тишине, досадуя на медленно текущее время.
Только вечерами, когда семья бывала в сборе, старику становилось хорошо — в каждой комнате по живой душе: невестка на кухне гремит посудой, внуки ссорятся или заняты каким-нибудь делом, сын Борис Евгеньевич у письменного стола или в кресле с газетами. Конечно, с каждым из них не больно-то разговоришься, однако уже оттого, что в квартире люди, становилось повеселей.
А днем пусто в квартире, одиноко, заняться нечем. Ну просто нечем! Ни полочку выстругать — ни к чему она, да и не на чем ее стругать; ни дрова пилить-колоть; ни на колодец за водой сходить. Тоска!
Однажды сидел вот так один, и вдруг словно под сердце кольнуло: гармошка заиграла. То есть именно так, как игрывала она когда-то в Выселках: бездумный, бесшабашный, веселый перебор ладов. В первые секунды старик не понял, откуда эта музыка. Из телевизора? Нет, телевизор темен и нем. От соседей? Не похоже. Это была свойская музыка. Он подошел к окну и вдруг увидел: идет наискось от дома к магазину мужик в распахнутой тужурке, шапка на ухе, и весело терзает старенькую гармошку. А она поет-заливается, да ладно так. Чувствуется, в хозяйских руках.
Старик прилип к окошку, но гармонист завернул за угол, и смолкла родная музыка; то ли ветром отнесло, то ли сдвинули мехи насовсем.
Весь день старик вспоминал ее, улыбался, крутил головой: «Ишь ты! Получается у него! Кто же его обучил? Славно играет. М-да, гармонь — великое дело. Только откуда ей взяться-то здесь?! Небось, деревенский какой в гости приехал».
Квартиру эту сын получил недавно, в новом микрорайоне. Жили здесь строители, рабочие соседнего завода, ну и прочий люд. Во всякой квартире телевизоры, магнитофоны, радиолы всех мастей. Каждый дом как музыкальный ящик. Куда ни пойди, и в будни, и в праздники, то из одной открытой форточки, то из другой — музыка да песни. Но ни разу не вздрогнуло сердце старика, а тут сразу отозвалось. Откуда взялась гармошка?
Недели две спустя старик снова услышал ее. На этот раз гармонист не скрылся так быстро, а уселся на мокрой от недавнего снега детской скамеечке, играл и сам себе подпевал. Пел он тоже что-то очень знакомое, но разобрать сквозь стекла окна нельзя было.
Старик не вытерпел, вышел на улицу и, как бы гуляя, подошел к детской площадке, где висели качели и уже обтаяла горка желтого песка, — здесь он сел на скамеечку.
Гармонист поднял голову, посмотрел на него притуманенными хмелем глазами, улыбнулся, подмигнул и опять запел, поматывая головой. Пел он частушки, пел врастяжку, не думая, о чем поет. За басовитым хрипением нещадно терзаемой гармоники подчас нельзя было понять ни одного слова. Но это была та мелодия, та самая музыка, давно знакомая старику, под которую он сам когда-то певал.
Гармонист сжал мехи, положил руки на гармонь, как на стол, и сказал:
— Ну, как жизнь, дед?
— Да ничего, — отозвался охотно старик. — Неплохо.
— Ничего — это ни то ни се. А я, дед, очень хорошо живу. Можешь ты это понять?
— Почему не понять! Вот и славно, что все хорошо.