– Почему же они так по улице ходят, никто их не арестовывает? – спросила Нина.
– Ну, нельзя человека за кепку-восьмиклинку арестовать, – засмеялся Коля. – Но не волнуйся, скоро ходить перестанут. Жаль только, вышку отменили. Ну ничего, при случае сами будем разбираться, – и подмигнул.
Вышка значит высшая мера наказания. Расстрел. Ее отменили год назад. Коля говорит: лес некому валить в Сибири.
Нина думает: вот родится ребенок – и как будет жить? Хорошо еще, война кончилась. Но все равно: неужели всю жизнь в городе? Ни леса, ни реки настоящей. Конечно, можно съездить в ЦПКиО, там с пристани ныряют, плавают – только Нине как-то неловко. Она ведь плавает как деревенская, в Москве, небось, у всех какой-нибудь стиль.
Нина сидит дома, ждет мужа. Сидит, ждет, волнуется, тревожится, боится. Читать толком не читает, патефона у них нет, даже радиоточки нет, дом-то старый. Не знаю, были тогда вообще телевизоры или нет, но у Нины с Колей точно не было.
Я тоже сижу дома, тоже дожидаюсь Никиту, тоже волнуюсь за него – хотя чего мне волноваться? Бизнес у Никиты мирный, машину водит аккуратно. А я все равно волнуюсь.
Хотела бы сказать: Не знаю, как я бы волновалась на месте Нины, – но не могу: я – это она, она – это я, значит, когда-то я вот так сидела, ждала мужа с работы, скучала, глядела в окно, гладила беременный живот, боялась выйти на улицу.
Как странно чувствовать внутри себя чужие жизни! В памяти вдруг всплывают обрывки чужих мыслей, ненужных знаний. Какие ягоды съедобны. Где лучше собирать грибы. Как залезть на дерево и устроиться так, чтобы ночью не свалиться.
А иногда привяжется какой-нибудь мотив, звенит в голове час за часом. Даже слова можно разобрать:
Я знаю: это пели мальчишки, Нина проходила по двору и услышала эту песню. Вот теперь она и звучит у меня в голове. Всегда, везде, с полночи до утра – и я не знаю, насмешила эта песня Нину, напугала, раздосадовала? Меня от нее берет тоска. Всегда, везде – то есть в этой жизни и в предыдущих, круглые сутки, ночью и днем, я сижу в кресле, на стуле, на табурете – и жду, пока любимый вернется домой. И боюсь: вдруг с ним что-то случится.
Когда я – Нина, я глажу свой большой беременный живот. Когда я – Маша, я снова и снова крашу ногти на ногах, хотя никуда не собираюсь выходить. Меня это успокаивает.
Коля приходит домой, рассказывает, как взяли на днях банду Казенцова прямо в поезде с перестрелкой. Они в детский вагон забились, их проводник заметил, позвонил куда надо. Выяснилось: машины угоняли. Просили шофера за город отвезти, а там убивали. Теперь их самих убили, двоих по крайней мере.
Коля говорит, в Москве слишком много оружия. Трофейное, привезенное с войны, отнятое у милиционеров, украденное с завода «Серп и молот», куда старое сдают на переплавку.
Чтобы у милиционера пистолет нельзя было вытащить, объяснил Коля, он надет на специальный красный шнур. Шнур поднимается по борту мундира, огибает шею, спускается по другому борту. А в рукоятке у пистолета – специальное ушко, за него шнур крепится. Коля объяснил и даже показал, но я все равно не понимаю: лучше бы пистолет можно было просто отнять. А так, если какой блатной пистолет захочет – он же убивать будет?
Я очень боюсь за Колю. С тех пор как забеременела, боюсь еще больше.
А сначала была так рада! Представляла, как ребеночек у меня растет там, внутри, ходила к врачу раз в месяц – врач рассказывал, когда глазки появляются, когда ручки. Жалко только, родится он в Москве, не в деревне. Разве здесь – жизнь? Чего я сюда поехала? Наверное, знала – Колю встречу. А больше здесь и нет ничего хорошего, в Москве.
Хорошо, что я в училище не поступила. Так бы учиться пришлось – а, глядишь, ребеночек родится, Коля и одумается. И уедем мы вместе отсюда, куда глаза глядят.
Я уже почти год здесь живу, а понять не могу: что сюда людей тянет? У врача в очереди познакомилась с бабой, как я, на сносях, но старше будет, Марфой зовут, тоже из деревни, но в Москве давно, с до войны еще. Она добрая, утешает меня, говорит, рожать не страшно. Страшно, говорит, жить, а еще страшней – умирать. Я тогда сказала, мол, я знаю, у меня вся деревня погибла. А она меня по голове так погладила, сказала бедная! – и я почувствовала на минутку, будто мама снова со мной. Хотя грех, конечно, так говорить, другой мамы у меня не будет. Я сама теперь – мама. Осталось-то всего два месяца.