Я вроде бы отвлекся от конкретной, траншейно-окопной обстановки, забыл про свою высоту. Она все чаще и чаще фонтанилась потревоженной снарядами и минами песчаной встающей на дыбы землей. Снаряды рвались так близко и так громобойно, что я забеспокоился, на меня накатывался тот девятый вал, который я должен был сдержать при помощи, в сущности, одного пулеметного щитка. И тогда-то я вспомнил, что есть возле меня восемнадцать живых душ, восемнадцать штыков, вспомнил не потому, что эти души, эти штыки помогут мне сдержать накатывающийся вал, но потому, что моя душа всей кровью тосковала о другой душе…
Деревья и те страшатся одиночества, они тянутся друг к другу.
Я и фамилии-то его не успел запомнить, различал среди других по лицу, по яблочно закругленной нижней губе, по бровям, смело летящим навстречь горячо дующему ветру; он, недавней, первой военной весны призывник, он потянулся, он выскочил из своей стрелковой ячейки, хотел было добежать до моего окопчика и — не добежал.
Хрястнул, черно дымясь, крупного калибра фугасный снаряд, осыпал мою спину выхваченным из глубины земли высоко вскинутым песком. Я долго не мог понять, что со мной: жив я или не жив? По звону в ушах догадался, что я живой, но, подняв голову, не увидел летящих ко мне, издалека приметных бровей. Думалось, они припали к глубоко развороченной земле, думалось, они опять поднимутся… По случайно увиденной, все еще хранящей хлопчатобумажную зеленцу пилотке я понял, что они уже никогда не поднимутся. Осталась от человека одна пилотка. И мне сызнова привиделось солнечное затмение, и, что странно, хлопчатобумажная зеленца стала походить на обыкновенную траву-мураву.
— Товарищ лейтенант, танки! — крикнул, а кто крикнул, я не знал, наверно, сама земля крикнула… Значит, она живая, не убитая, она зеленеет травой-муравой…
Танки шли прямо на нас, прямо на нашу высоту, шли не торопясь, с короткими остановками, с наведенными на наши души тупыми, как самоварные трубы, стволами. Сначала они не показались такими страшными, какими я их представлял по рассказам тех, кто с ними встречался, кто слышал железно стелящийся лязг их громыхающих гусениц. Отдаленно они походили на выползающих после дождя лягушек. Да, да, на обыкновенных безобидных лягушек. Эта похожесть усиливалась камуфляжной лягушечьей окраской лобовой и боковой брони, медлительностью движения и — самое главное — моим мальчишечьим восприятием, щедрым на всякие сверхъестественные сравнения. Правда, такое восприятие было непродолжительным и все же оно сыграло, если можно так выразиться, некую положительную роль: я не растерялся, я наяву увидел, что не так страшен черт, как его малюют.
— Приготовить противотанковые гранаты! — спокойно, не суетясь скомандовал я, оглядывая стрелковые ячейки, в которых копошились мои, как мне показалось, уверенные в своей стойкости бойцы.
Сам я уже держал круглую, как ровно отпиленный чурбак, противотанковую гранату, нажимая на ее предохранительную — на рукоятке — планку, чувствуя во всем теле соблазнительный зуд предстоящего меткого броска. Но огневой вал, принятый мной за девятый, не был девятым. Девятый вал обрушился как раз в то время, когда я нажимал на предохранительную планку чурбачно круглящейся увесистой штуковины.
Он не накатывался, он ураганно разразился, этот девятый, все сокрушающий и все разрушающий вал, разразился неожиданно и так громобойно, что я, припав к стенке окопа, слышал, как взвыла убитая или неубитая, единственная спасительница, сырая, нет, не сырая, до последней песчинки вывернутая, дочерна обожженная земля. Я ухватился за нее, как утопающий за борт рыбачьей лодчонки. Окоп мой — моя лодчонка, мой утлый челн. Я с зажатыми ушами припал к его спасительному дну, прикрываясь от разбушевавшегося ужаса только собственными ладонями. Втянутая в приподнятые плечи голова все соображала, она не потеряла рассудка, а рассудок подсказывал, чтоб я стряхнул с себя тяжело навалившийся ужас. Но как его стряхнуть, когда кровь моя стыла под ползающими по спине лягушками… И тогда-то мне показалось, что я не на дне окопа, я на дне глубокой, наспех вырытой могилы, я живой, неубитый. Я сам себя похоронил, сам себя предал позорной смерти. И я видел, я слышал, как скрежущие гусеницы давили мои косточки…
— Товарищ лейтенант, танки! Товарищ лейтенант!..
Я вытянул из опущенных плеч голову, снова ощутил в руке чурбачную тяжесть противотанковой гранаты и, не сообразив, откуда донесся до меня предостерегающий голос, приподнялся, встал, стряхнул прилипших к спине лягушек и теперь уже близко, в натуральную величину увидел тупые, как самоварные трубы, подпрыгивающие стволы. Они никак не могли отдышаться, они дымились расширенными, как от голода, волчьими зрачками. Увидел я и невысокое угольно-раскаленное солнце, оно стояло в дыму, и копоти, тоскуя об утраченной голубизне обрушенного на землю неба.