Выбрать главу

Наползли непроглядно-черные тучи, они слизнули, как капли росы, напуганные войной звезды. Сгустилась тьма. Такая отяжеленная затученным небом тьма обычно бывает перед утром, когда заметно удлиненная ночь справляет поминки по недавно умершему месяцу. Так говорила бабушка.

Неохотно стал обозначаться рассвет, он осторожно раздвигал тьму, прикасался к моему лбу холодком синеватых губ. Я стал посматривать на пустые, неизвестно когда и кем вырытые окопы, с тоскующим намерением перебраться из своего весьма уязвимого укрытия в более надежное убежище. В нескольких шагах комковато бугрилась рудой, буреющей землей какая-то ямина. Вероятно, окоп. Глянул и — попятился назад: я увидел прикрытый белыми волосами затылок, старую комсоставскую, из довоенной диагонали, гимнастерку и… ремень, ремень походил на мой, выданный еще в Новоузенске, красноармейский ремень. Я оторопел. Потом вспомнил ржаное поле, распятую на незримом кресте летучую мышь, уходящего на позиции своего взвода Ваняхина, вспомнил наш обмен, вспомнил, как обрадовал меня мой старший товарищ…

Он припал на одно колено, припал так, как припадают, принимая присягу, я видел его затылок, но не видел лица, лицом он уткнулся в стенку окопа, обагренную то ли восходящим солнцем, то ли повсеместно полыхающими пожарищами.

— Второй взвод, за снеданком! — послышался знакомый всем голос связного командира роты, рядового Городецкого.

Приподнялся Тютюнник, значит, пришла его очередь топотить за завтраком.

Вернулся Тютюнник приголомшений (пришибленный), хотя все как будто было в надлежащем порядке. Котелки, наполненные отменной вермишелью, он донес благополучно, принес по пять ложек на брата сахарного песку. Вермишель была съедена, а сахарный песок положен в вещмешки, и только винницкий колгоспник не оставил ни одной песчинки, все слизнул со своей длинной, выгнутой, как лемех, ладони. Быстро расправился он и с сухарями, которые были получены на трое суток. Потом сказал, что ему треба идти до командира роты.

Мне было непонятно, зачем Тютюннику понадобилось идти к командиру роты, когда вот-вот могут двинуться немецкие танки. Но я махнул рукой, и Тютюнник, плотно прижимаясь к земле, пополз к заросшему побитой полынью бункеру.

Я уже слышал, как бьют наши батареи, но мне казалось, наши батареи робеют, наш огонь не может утихомирить огонь немецких батарей, но я не мог не почувствовать, что в нашем огне все сильнее распалялся неукротимый гнев, тот гнев, который накопился больше, чем за год войны, он, как пружина, сжимался, чтобы в какой-то день, в какой-то час разжаться и ударить по врагу.

Они подошли близко-близко к переднему краю, почти вплотную к белеющей своими перебитыми костьми, изувеченной рощице. И неожиданно (по крайней мере для бойцов моего взвода) шумно заиграли, запели, выбросив свои огненные длани, наши знаменитые «катюши», а когда они отыграли, отпели, ударили дальнобойные, крупного калибра орудия, они клокотали, распалялись тем самым гневом, который накипел в груди попятившейся к Волге, к Дону, в поту и в крови вымокшей России. А через некоторое время из-за той же рощицы, низко пластаясь, вымахнули наши штурмовики, наши «ильюши». Разворачиваясь, они прижимались чуть ли не к брустверу стрелковой ячейки немецкого пехотинца. Они сразу заткнули тявкающие глотки вражеских зениток. Я глянул на припавшего на левое колено младшего лейтенанта Ваняхина, мне хотелось, чтоб он приподнялся, посмотрел на скачущих по рогатым каскам крылатых всадников, а посмотрев, он бы, наверное, не сказал, что три секунды осталось жить…

Весь день, с утра до вечера, мы не отрывались от прикладов противотанковых ружей. Ждали танков. Но танки почему-то не показывались, наверное, испугались нашего огня, нашего гнева.

Вечером мы схоронили младшего лейтенанта Ваняхина, схоронили без речей и, разумеется, без слез, на войне не принято лить слезы… Тогда же я перебрался под подбитый младшим лейтенантом танк. Под танком, к своему немалому удивлению, встретил совершенно обезумевшего Селиванчика.

— Младший сержант, что ты тут делаешь?

Селиванчик выкатил измученные, с кровяными прожилками глаза и, ничего не сказав, упрятался под днище недвижимо стоящего танка.

Недели через две, к концу августа, когда бои в районе Задонского шоссе и в районе Подклетного начали стихать, наш батальон сменил огневые позиции и окопался северо-восточнее Подгорного. Моему взводу было приказано окопаться возле дубового, кое-где просветленного березами леса. Сначала окапывались по ночам, потом, увидев, что немцы на нас особого внимания не обращают, стали окапываться и днем. Окопы, ходы сообщения приходилось забирать досками, так как окопы и ходы сообщения все время обваливались. К началу сентября вырыли общий блиндаж, выкопан был и мой командирский блиндажик. Как раз в это время мы распрощались с Селиванчиком, проводили его к штабу батальона. Говорили, что капитан Банюк сам решил избавиться от младшего сержанта. Они встретились, но не узнали друг друга. Цепкая память капитана Банюка стала слабеть, он сам был серьезно болен и едва передвигал задеревеневшие в коленях ноги, сказался возраст, капитану перевалило за пятьдесят.