Он замолчал, только тяжелое дыхание, перемежаемое всхлипыванием и стонами, раздавалось в тишине узилища.
– Афанасий, – позвал он. – Слышишь меня, Афанасий?
– Слышу, брат Федул.
– Нет правды на Руси. Звери мы, не люди. Уходи отсюда. К теплым морям, в страну Офир. Вернись к вере истинной, первоначальной.
– Как же мне православие забыть, брат Федул? Нешто можно?!
– Православие славная и добрая вера, а мы идолам поклоняемся. Отсюда и жестокость, отсюда и зверство.
Чернец замычал от боли, стон становился все тоньше и тоньше, пока не оборвался на самом высоком звуке.
«В беспамятство впал, бедолага, – подумал Афанасий. – За что так терзают служителя Господня? Свой век он в молитвах и посте провел, мухи не обидел, только книги да церква. Се труд и се воздаяние? Неужто и в самом деле идолу служим?»
Мысли одна тяжелей другой заклубились в его голове, точно дым от пожарища. Сердце горело в груди, слова отца Алексия, услышанные много лет назад, всплыли в памяти, словно произнесенные сегодня. Душевное терзание свело грудь хуже судороги. Афанасий перевернулся на спину и, пытаясь отогнать злые мысли, принялся глубоко дышать.
Когда он забылся, полоска окна уже начала сереть. Разбудил его скрежет двери и грубые голоса. Старые знакомые: надсмотрщик и стражник в неизменном синем полукафтане.
«Будь что будет, – решил Афанасий, – но это мое последнее утро в темнице. Ужом извернусь, чем угодно клясться буду, лишь бы расковали. А дальше – либо жить, либо умереть, – только больше валяться на гнилой соломе не стану».
Первым взяли брата Федула. Надсмотрщик разомкнул замок, державший шейную цепь прикрепленной к кольцу в стене, точно бревно поднял чернеца, поставил на ноги и пинками погнал к выходу.
– Прямо ходи, слепондя, – презрительно покрикивал он. – А теперь левее держи. Еще левее, еще, еще.
Он нарочно направил слепца в стену, и когда тот ударился о камни наклоненной головой, разразился безудержным хохотом.
«Человек самое выносливое на свете животное, – подумал Афанасий. – В чем только душа держится у брата Федула, тщедушный да скрюченный, а какую муку выносит».
Затем взялись за него. Он покорно снес пинок под ребра, сгорбился, всем своим видом выражая надлом и покорность, и, с трудом отрывая ноги от пола, зашаркал вслед за слепцом. На башню вести не стали, вид на Ильмень-озеро больше был не нужен.
«Уверены, что я сломаюсь, – понял Афанасий. – Ну да, два дня рядом с избитым и ослепленным хоть кого шелковым сделают. Ладно, подыграю я вам. На что угодно соглашусь, лишь бы от кандалов избавиться. А там ужо… ужо там посмотрим».
В пыточной присутствовали только подьячий, палач и один воин-охранник. Брата Федула снова бросили на скамью лицом вниз, задрали рясу. На оголенную спину было страшно смотреть. Сине-красное месиво. Сволочи! Подлые сволочи!
– Сейчас твой дружок получит свои тридцать три удара, – равнодушно объявил подьячий. – А потом возьмемся за тебя.
Он притворно зевнул и взялся очинивать гусиное перо. Афанасий не ответил. Дьяк старательно зачистил перо, потрогал пальцем, посмотрел на просвет, снова зачистил, бросая косые взгляды на Афанасия. Тот молчал, ожидая дальнейшего развития событий. И подьячий не выдержал.
– Знаешь, почему тридцать три? – прищурившись, спросил он. – А чтоб не подох. Чтоб до завтра дожил. Но мучаясь. Крепко мучаясь. А завтра еще тридцать три выпишем, по иудиному счету. И так считать будем день за днем, пока не подохнет, валяясь в собственной крови, дерьме и моче.
Вот ты детина здоровый, крепкий, тебя сотней не перешибить. Вломим для начала сто с полтиной. Можешь признаваться, можешь не признаваться, нам это уже не важно. Один из ваших раскололся. Все выложил, всю подноготную.
– Наум?
– Не твое дело. В общем, нам твои показания без надобности. Но муки примешь. За подлость и гордыню. Однако, – подьячий смерил Афанасия презрительным взглядом, – ежели хочешь от страданий избавиться, начинай говорить. И прямо сейчас.
– Я все расскажу! – с жаром воскликнул Афанасий. – Все-все, только не бейте.
Брат Федул криво усмехнулся и сплюнул на пол кровавой слюной.
– Все, значится, расскажешь, – с удовлетворением протянул подьячий. – Вот и хорошо, вот и замечательно.
Он окунул перо в чернильницу и заскрипел по бумаге, повторяя:
– Раскаивается в содеянном, навсегда и бесповоротно оставляет ересь, смиренно молит об искуплении.
– Раскаиваюсь и молю, – повторил Афанасий.
– Славно, славно, ты, оказывается, понятливый, хоть тюрей выглядишь. Тюря рыжая, н-да.
Он презрительно окинул взглядом свалявшуюся рыжую бороду Афанасия и поднял кверху указательный палец.