Выбрать главу

Гони, ямщик! Далекий путь, государев наказ!

В Ростове Великом было пусто. В смуту поляки да казаки свирепо разграбили и пожгли город. Поднимался он из развалин медленно. Хорошо жилось только людям Варницкой слободы. Здесь варили соль, а соль в Московском царстве ценилась дорого.

Борис Заблоцкий, уставший с дороги, больной после тюрьмы, задержался в Ростове, надеясь приехать в Великий Устюг не хилым спальником, а государственным человеком с голосом зычным, с пронзительным глазом, на руку тяжелым.

Смотрел Борис, как строят десятиугольную земляную крепость. Опять закипала злоба. Строили крепость по приказу великого «радетеля» за Россию, святейшего человека, отца православной церкви и отца Михаила Федоровича, по приказу патриарха Филарета. Того Филарета, который ездил в Польшу звать на русский престол королевича Владислава, Филарета Романова, получившего патриаршество из рук Тушинского вора.

Молчит Россия. Бьют — молчит, жгут — молчит, разойдется — падают под неумолимой рукой не те.

Загляделся Борис на молодицу. Ходила по воду. Несет большой глиняный кувшин на плече. Кувшином и загораживается. Из-за кувшина-то, как из-за угла, два синих озера. Примерзли сапоги у Бориса к дороге — и вдруг залязгали цепи, заплясало перед глазами сизое лицо дурака.

— Боярин хороший, купи руськую землю за грошик.

— Сгинь! — тихо и властно приказал Борис.

Дурак, обвешанный цепями, вдарился вдруг в ноги, рассыпая проклятый звон, и, снизу неимоверно запрокидывая голову, потянулся козлиной бородой к Борису.

— Боярин хороший, купи руськую землю за грошик! Купи, миленька-а-ай!

Завыл.

Не помня себя, Борис, носивший на правой руке пернач[5] размахнулся и ударил. Вопль оборвался, дурак вздрогнул спиной и лег на кровавый снег. Борис увидел босые красные ноги, сплюнул и пошел на ям[6].

Ныло в тоске сердце. Приказал ехать. Ехали целый день, а дурак не выходил из головы, не было прощения безумному гневу.

Мчался как угорелый сквозь ночь, до смерти пугая лютым гиканьем лошадей. Следом за ним — злые от недопоя стрельцы. Ночь была огненная, как наваждение. Слепыми щенками низко висели звезды, срывались, шарили по небу. Лошади храпели, всхлипывал от ужаса ямщик. Орало где-то.

Борис встал вдруг на возке, схватил ямщика за плечи.

— Назад! Разворачивай, охотник!

Огрел по спине кулаком. Вырывая вожжи, развернул лошадей.

— Назад! Разва-а-арачивай! — благим матом вопили стрельцы, чуя смерть отовсюду — и перед носом и за спиной.

Борис погонял сам. Безумно раскатывались на спусках, юзом шли на одном полозе — и стали наконец. То ли лошади стали, то ли Борис остановил. Пошел по дороге. Слушал, как хрустит снег. Лег, будто издыхающая лошадь. Терся щекой о землю, выворачивал измученный глаз к небу. Бессловесно, не осеняя крестом живота, просил тишины у бога.

Опять развернул лошадей на Великий Устюг. Ехал лихо. Никуда больше не торопясь. Лошади пофыркивали, скрипели полозья. И снизошел на людей добрый дорожный сон.

В Великом Устюге Заблоцкий поселился на Вздыхательной улице. Воевода обошелся с ним почтительно: хоть и опальный, да ведь родственник боярину Василию, а боярин Василий в Думе сидит и царю не противен.

Водил воевода Заблоцкого по крепости. На воротах Спасской башни, что гляделась на реку Сухону, икона Спаса Нерукотворного потемнела и покосилась. Одна башня цела, другая сгнила. Две пищали немецкие, полуторные, без ядер; сто двадцать восемь затинных[7] русских, наполовину для стрельбы не пригодны, а какие пригодны — к тем ядер или нет, или есть, так мало.

Весна пришла, лед сошел, тогда и послали служилый народ по деревням с грамотами набирать охочих людей до Сибири.

Ждали тепла, большого базара, на базаре охочий человек в два раза сговорчивей.

А Заблоцкий по весне совсем хмурым стал.

ПОХМЕЛЬЕ

Воевода позвал пятидесятника Афоньку Чеснокова.

— Скучает Заблоцкий-то. Целый год в тюрьме сидел. Соображай, Афонька!

Чесноков хмыкнул.

— Сделаем, и очень даже.

Крикнул стрельцу из своих. Пошептал ему на всю улицу в сообразительное ухо и на весь город досказал:

— Да чтобы стол был как стол, чтоб ножки подламывались!

Утром барабанили в дверь и окно. Борис встал. Спокойно, ожидая всего, оделся, сунул за пояс не туго с ба пистолета, вышел на крыльцо.

Под окном стоял молодой мужик. Рубаха, разодранная до пупа, порхала, как бабочка, и мужик тянул ее за крылья к низу, и от этого старания крылья приобретали широту и большую свободу.

— Ты что барабанишь?

Мужик распустил крылья, поглядел на Бориса и передразнил:

— А ты что барабанишь?

— Ну-ну!

— Вот тебе и «ну-ну»! — опять передразнил мужик. — Видишь, рубаха лопнула у человека.

— А зачем стучишь?

— Я тебе говорю: видишь — рубаха лопнула. Балда! Починить нужно.

— Хам! — Борис выхватил пистолет.

Мужик завязал рубаху на животе узлом и уж потом только показал на воробьишку, одиноко сидящего на маковке крытых ворот.

— А в него попадешь?

Борис прищурил глаза, прикидывая расстояние.

— Не попаду.

— А я попаду.

— Врешь, собака!

— Спорим! Попаду — твоя опохмелка, а не попаду, — мужик развел руками. — Значит, не попаду. Нету у меня денег.

— Не попадешь, я вот из этого, — Борис погладил рукоятку второго пистолета, — расквашу твою башку, как пустой огурец.

— Согласен, болеть хоть не будет.

А воробей, глупый, все не улетал.

Мужик поднялся на крыльцо, повертел пистолет в руках, посмотрел на Бориса, усмехнулся и пальнул. От воробья только пух.

Взвизгнула, в одной рубахе вылетела в сенцы хозяйка дома.

— Похмелье ставь, — сказал ей Борис. — А ты держи второй. Ну-ка вон по коньку на крыше.

— Жалко, — сказал мужик, — я лучше второго воробья подожду. Вон видишь на сарае.

Грохнуло — и второго воробья как не бывало.

— Годишься, — сказал Борис.

— Куда?

— Ко мне в отряд, в казаки.

— Я гожусь, — сказал мужик. — Да и ты ничего. Не дрейфишь. Пистолеты не побоялся дать.

— Язык у тебя, мужик!

— А чего? — высунул язык и все косил глазами, пытаясь увидеть.

Борис — захохотал.

— Пошли выпьем, хитрюга. Как зовут?

— Семейка!

— Семен, значит!

— Семен Дежнев.

— Ну, пошли, Семен Дежнев.

Со свету в избе было темно. Один стол жил. Пылала боками круглыми братина, чары перебрасывались огнями, мерцала чешуей длинная, позабытая на вчерашнем пиру рыбина.

Сели.

Хозяйка подала похмелье: ломтики баранины в огуречном рассоле, с мелкокрошеными солеными огурцами, с уксусом, с перцем. Семен жадно перехватил из рук тарель, по-басурмански, через край прильнул к огненной мешанине. Передохнул, допил жидкое и, отирая рот и вспотевшее лицо, извинился улыбкой.

Выпили.

— Согласен в Сибирь-то или так, болтал? — спросил Борис.

— А что ж я, хуже других? Наших за Камнем-то[8] знаешь сколько?

— Знаю. Не знаю только, с чего несет вас туда?

— От беспокойства. Тесно. Шагнул — Белое море, в другую сторону шагнул — Москва. А за Камнем хоть туда ходи, хоть сюда, а конца земли нет.

— На что он тебе сдался, земельный конец? — встряла в разговор хозяйка дома. — Тебе и здесь небось хорошо. Выпил — что небо, что земля — едино.

вернуться

5

Пернач — холодное оружие в виде булавы с зубцами, у шестопера таких граней было шесть. Рукоятка деревянная, короткая, с ремешком на руку.

вернуться

6

Ям — в России место, где жили ямщики и содержались лошади для ямской гоньбы. Обычно это две-три избы, большие конюшни, сарай для сена.

вернуться

7

Затинные пищали — орудия, которые ставились на стенах крепостей для обороны.

вернуться

8

Камень — так на Руси называли Урал.