Мечтать хорошо…
— И кто тебя послал на мою голову? Крыша вон прохудилась, а ты все сиднем сидишь или бумажки пишешь. Чтоб ты сгорел с ними вместе!
Встав, Тимофей долго смотрел на жену.
В последнее время ему было жаль всех людей. Это раньше он мог закричать на жену, заругаться, в дразнящих пацанов кусок глины бросить, а теперь всему грустно улыбался…
— Ну что ты, что ты? Уйду я скоро, как и пришел. — Тимофей отворил дверь, намереваясь посидеть на крыльце, но заметил, что солнце уже высоко, а он еще и не приступал к своей главной работе.
Закопченные шибки единственного окна не давали свету заполнить все углы. Только дощатый стол со стопкой бумаги светлым пятном выделялся посреди избушки. Тимофей, как мастер, примеривающийся к заветной работе, осторожно посмотрел на рукопись, потом устало опустился на чурку.
«Чего сомневаюсь да раздумываю? Ведь не о заморской жизни пишу, а о том, что видел и слышал. Раз всю боль хочу выложить, так нечего и мудрить, писать надобно, как бог на душу положит. Разум и схитрить может, а истина — от сердца».
Тимофей обмакнул перо, прищурившись, снял прилипшую к нему волосинку и повел по бумаге буквы одну за одной. Они выстраивались в слова, потом в предложения; разные по высоте, неуклюжие, каждая в своей одежке.
То упорство, с каким Тимофей уже столько лет доставал их из глубин своей души, изнурило его, но мужицкая сила делала эти слова живыми, и даже сам он, перечитывая ранние страницы, не верил порой, им ли написаны эти строки. Тогда, негодуя и радуясь, Бондарев ходил из угла в угол, и в голове его роились замыслы, которые он еще не решался доверить бумаге.
«Если бы был на свете человек, имевший такую власть над вами, какую вы имеете над нами, то, напрягши крепко силы и стиснув зубы, мог бы он перетерпеть и перемолчать то, что вы сами не хотите хлеб работать, но зато подаете соблазн другим и ослабляете руки в трудах их, то есть вместо того, чтобы помочь вперед двигать этот труд, а вы затормозили все четыре колеса, да и держите его на месте и тем ослабляете руки других. Я за то только признаю себя виноватым, что не умею или не хочу перед людьми вертеть языком, как собака хвостом».
Так, шаг за шагом, со ступеньки на ступеньку он поднимайся, и одиночество, которое раньше было его лучшим помощником, теперь становилось все невыносимей. Хоть бы кто-нибудь, хоть бы малейший отклик, но вокруг равнодушие и насмешки. Поначалу Тимофей делился своими заботами с людьми, но они, привыкшие к нужде и вечной работе, вроде и не мыслили иной жизни. Если кто и кивал согласно, то только от усталости. В их глазах Тимофей видел лишь заботы. И тогда он еще больше уходил в себя, еще ожесточеннее работал над сочинением.
Не может быть, чтобы они не поняли. Разве не поймет Семен Рогов, который пришел в деревню в кандалах, разве отмахнется Архип Петров, у которого в прошлом году сынишка прямо на покосе богу душу отдал?.. Да что там, если дети наши, еще не поев этого хлеба, уже во чреве матери за него начинают страдать…
Дверь нерешительно скрипнула и отворилась. На пороге стоял Винарий, Данилов сын.
— Ты чего это? — Тимофей вздрогнул, но не от неожиданности, а от вида внука.
Под глазом синяк, рубаха порвана и кровью заляпана, наверное, и нос был расквашен, да умыть уже где-то успел.
— Дедка, что мне делать? — Он все так же стоял, не решаясь пройти.
— Я так думаю, если по справедливости получил, то ничего не надо. А если обидели ни за что ни про что, то можно изловчиться и наказать обидчика… А можно и простить, пусть подавится своей злобой.
— Да я не про это, ну их. Мамка-то выпорет.
— Это точно… Вот чего сделай: бери литовку, я видел, отец там закрайки оставил, так ты посшибай траву. Да заодно и рубаху в речке состирни с песком. А возвращайся попозже, будут искать, я скажу, что отправил… Глаз-то не болит?
— Не.
— Кто ж тебя так угостил?
— Да ну их…
— А ты скажи. Скажешь, и легче станет. Одному-то тяжело носить обиду.
— Мясины. Конечно, их двое, не по закону так. По одному я бы надавал им. Дразнятся и дразнятся. Дед, мол, умом надорвался, и ты следом пойдешь. — Виня вдруг заплакал.
Тимофей подошел, обнял его.
— Ну, будет, будет. Слезы-то не песня. А на них не смотри, не от своего ума они. Знаешь, как меня в солдатах били, а я молчу что есть мочи да соображаю: от меня-то не убудет, а вот ваши души позаскорузнут.
— Ну, я пошел? — Виня улыбнулся, а Тимофею так тоскливо и хорошо стало от этой детской защиты, что он тоже чуть не заплакал и подумал: «Старый да малый как два птенца, из гнезда выпавших…»
Тимофей не заметил, как пришла ночь. Когда строчки стали наползать одна на другую, он, не зажигая свечи, отодвинул бумаги и вышел на улицу. Где-то за серыми крышами редко кричал дергач; пахло хлебом и усыхающими травами.
Отдыхая, Тимофей почувствовал, что расправляется от усталости, и вдруг вспомнил себя молодым.
Было так же темно и тихо, он возвращался с помещичьего надела, усталые ноги ступали в еще не остывшую пыль, и ему было хорошо и покойно… Но ведь было еще что-то тогда? Тревожное и до дрожи радостное… Ну, конечно, звезда падучая! Тимофей и раньше их видел, но эта была не похожа на те. Небо вдруг озарилось каким-то странным, невиданным светом, тогда он поднял голову и увидел ее. Медленно и бесшумно летела она в ту сторону, где, по рассказам, есть большое теплое море и высокие Кавказские горы.
Удивленный, в неземном восторге замер Тимофеи. И куда подевалась его усталость! Ему казалось, что он летит следом, не ощущая ни тела своего, ни земных забот, как птица, не имеющая пристанища.
Пришел он в себя, когда звезда медленно таяла на горизонте: вначале было туманное пятно, а потом и его не стало. И как же черно вокруг показалось! И такая жалость и грусть по чему-то недоступному, недосягаемому навалилась на Тимофея, словно вечная истина спокойно и величаво прошла над ним, а вместо смысла ее только горький привкус остался…
Потом он часто вспоминал эту звезду, особенно когда одолевали обиды или непосильная работа, и жалел, что не загадал заветного желания. Очень уж необычна она была, и летела странно, медленно; и похожа была на какого-то «небесного посланника»…
Тимофей посмотрел на небо, и, словно след этого воспоминания, от звезд к земле чиркнула жиденькая, как искра от кресала, звездочка. Невольно перекрестившись, он пошел в избушку. Завтра надо встать пораньше, серпы посмотреть, на гумно сходить, а потом опять за сочинение. День вот прошел, а оно меньше чем на страницу продвинулось.
Сколько Тимофей проспал, час ли, два, а может, всего несколько минут, он не знал, но, хотя за окном было еще темно, чувствовал себя свежим, отдохнувшим.
Не вставая с топчана, огляделся. Кроме белевших листов бумаги, ничего не было видно. Он зажег свечу. Желтый свет метнулся по стенам, потолку и задрожал беспокойно.
Рукопись была разбросана, несколько листов лежало на полу, только чистая бумага, придавленная чернильницей, осталась ровной стопкой. Тимофей собрал исписанные, почерканные листы, опять огляделся. «Был здесь кто-то, что ли? Ну, конечно, ручки-то нет».
Тимофей еще раз осмотрел стол, чурбак. Или, может, скатилась и под пол провалилась, щели-то вон какие. Взял из угла топор, приподнял плаху. Земляной запах и темь. Засветил лучину и все равно ничего не нашел. Вот беда-то, сейчас бы работать, пока тихо. Он сидел, не зная, что делать, пока не озяб и только тогда увидел, что дверь приотворена. «Ну конечно, был кто-то».
Тимофей вышел во двор. Начинало светать, но деревня еще спала. Было как раз то время, когда на степь опускался вселенский покой. Пройдет какой-то час, и зачвиркают птицы, закричат петухи, захлопают калитки. Но Тимофей любил это время; лучше всего думается в пору, когда, собираясь таять, звезды словно подсказывают нужные слова, мерцая наперебой.
Запрокинув голову, Тимофей замер, и мысль его, острая и напряженная, устремилась в пространство, чтобы, пройдя все круги обновления, вернуться еще одним приближением к истине.