Он стоял так, и звезды расплывались перед глазами во что-то волнистое, неспокойное, и сам он уже, как на лодке, плыл среди них…
— Господи! — только и сказал Тимофей и быстро вернулся в избушку.
Надо записать, но чем, хоть угольком, что ли? Он пошарил под каменкой, мягкая зола сеялась меж пальцев. Встал на колени, нашел недогоревший кусок полена, ножом отщипнул от него лучину с черным концом.
«Говорят астрономы, что есть бесчисленное множество таких же, как наша Земля, планет, которые, кроме презрительных труб, простыми глазами видеть не можно, и на них есть жители, а какие — неизвестно. Можно думать и даже оставаться в той уверенности, что это подобные нам люди. Теперь представим пред умные наши очи…»
Углем буквы получались большие, плохо заметные, он быстро исписывался, и Тимофей, боясь прервать течение мысли, в уме продолжая писать фразу за фразой, торопливо отщипывал новые лучины, отбрасывал испещренные листы.
— У нас глупые люди умных людей, как маленьких детей или калек, хлебом кормят, — уже вслух говорил он с невидимым посланником, стараясь высказать все, что мучает.
«Я обошел весь круг небесный и бывал в бесчисленном множестве таких же земель и в таких же людях, а такого злодеяния и варварства и не слыхал, как на этой земле делается…»
Какая-то неземная радость, как исступление, нахлынула на Тимофея, захватила всего. Еще ни разу он не писал свое сочинение с таким подъемом.
«Между всеми животными, кровожадными зверями и птицами, в водах и на суше, не делается такой обиды друг другу, как на этой земле делается между человеком и человеком…»
Скрипел уголек по бумаге, сильно измаранные сажей руки походили на обгоревшие корни старого дерева, словно неведомая сила вывернула их из земли и заставила говорить человечьими знаками…
Уж и солнце поднялось, и птицы, отщебетав утро, примолкли в поисках пропитания, только тогда Тимофей прервал свой разговор с «небесным посланником». Перечитывая, он что-то добавлял, вычеркивал.
И опять вспомнил Тимофей о начале. Уже трижды он его переделывал, и все равно был недоволен. А от зачина многое — зависит. Он задумался, машинально перебирая листы чистой бумаги, и тут-то из-под стопки выкатилась ручка. Ну, конечно, он же сам, прежде чем лечь, накрыл ее, чтоб не потерялась.
Тимофей подошел к окну.
«Во-первых, прошу и умоляю вас, читатели, не уподобляйтесь вы тем безумцам, которые не слушают, что говорит[1], а слушают — кто говорит».
…Три дня непогода не покидала Койбальскую долину. Беспрерывно сеял мелкий, как труха, дождь, и только ночами он давал себе небольшой отдых. Старики, которых ломота в костях и вечные заботы отучили спать, услышав, что шепоток его затих, выходили на улицу. Но по-прежнему небо было затянуто. Только вчера наконец-то потянуло ветром, порвало хмарь на куски и унесло за саянские вершины. Утром не успели растаять дымы из труб, как по деревне загулял стукоток цепов. Над дворами, а потом выше и выше, полетела золотая пыль.
Хоть голова и полна забот, а на сердце покой и благодать. «Такое настроение, видно, у всех в начале молотьбы», — подумал Бондарев, щурясь на зябкое осеннее солнце. В школе Тимофей не застал и половины учеников, но не сердился, он и ждал этого…
— Урок грамматики мы закончили. Теперь давайте без перерыва за арифметику, чтобы быстрей по домам. Какую-никакую, а все-таки помощь родителям сделаете. А сейчас маленький узелок на отдых, — Тимофей улыбнулся. — Белое поле, черное семя, кто его сеет, тот разумеет. Что будет?
Ребятишки привыкли к этим разминкам, знали, что одергивать никто не будет, и повскакивали, заговорили, не столько ища отгадку, сколько купаясь в минутной вольности.
— Просо будет! — крикнул кто-то. — Семя-то его черное.
— Сам ты гречиха! — тут же откликнулся самый сообразительный в классе Колька Сапунков. — В белое поле ты его по зиме, что ль, будешь сеять?
Но тут все заглушил визг девчонок, они шарахнулись от хакасенка Тюкпиекова, а Верка Шишлянникова даже на лавку вскочила.
— Фу, лешак, хоть бы она тебя жогнула.
Хакасенок и сам испугался такого шума и спрятал что то за пазуху.
— Полно, будет, — Тимофей поднял лист бумаги. — Поле белое— вот оно, — и написал на нем: «Земля хлебом богата, а человек — разумом». Вот и посеял я черное семя.
— Тимофей Михайлович, а можно, я загадаю? — протараторил Сапунков.
— Начинаем арифметику, — Бондарев с ходу придумывал задачи, они тогда получались живее, и вот сейчас, посмотрев в окно, начал: — Значит, так. У крестьянина семь десятин земли…
Ребятишки оставили шалости, заскрипели перьями по бумаге. Тимофей любил их в такие минуты. Он поглядывал на пытливо хмурившиеся лица, улыбался, видя, как ученики шевелят губами, невольно высказывая ход своих мыслей. Тюкииеков только все никак не мог собраться, шарил рукой под рубашкой, искоса поглядывая вокруг.
Вот ведь как, думал Бондарев, дай им работу, и она, как песок воду, очищает их от всякой шелухи. Выходит, и есть главный воспитатель — труд. Но почему же один себя чистит всю жизнь в труде, а все считается никудышным, грязным человеком, а другой с рождения до смерти палец о палец не ударит, а помыкает другими и учит их и судит? По какому такому указу он берет на это право?
Вот уже четыре года, как Тимофей начал свой труд. Поначалу на затею его жена то и дело бурчала: «Работы непочатый край, а он баловством занялся. И что тебе далась эта писанина?» Но пока дело двигалось споро, все нападки Тимофей встречал спокойно, не задевало его ничто, боком летело. «Хочу миру глаза открыть», — ответит он и опять за свое. «До тебя-то некому было? Ох ты, чудо!..» Но видя, что год за годом муж все упорнее сидит над бумагами, Мария начинала скандалить: «Ты сам-то подумай, сколько в городах ученых. Дак их за это одевают и кормят, а ты на мою шею хочешь сесть? Она тонкая, не выдержит…» — «Господи, сколько можно? Сказал тебе — вот моя главная работа», — Тимофей стучал по стопке бумаг на столе. «А я что, двужильная?» — Мария утирала слезы. «Успокойся, от работы ж я не увиливаю, чего надо делаю. Я тебе говорил, хочу правду найти и пока не закончу, не лей из пустого в порожнее, — Тимофей заводился от своих слов, от всхлипов жены. — Хватит. Не доводи до греха…»
Работа двигалась все медленнее, порою Бондарев совсем отчаивался, казалось, уже вышли силы, и слова больше не оставит на бумаге… Тогда он становился злым, раздражительным, таким его в доме видеть не привыкли и боялись. Он мог ни за что ни про что обвинить всех в своей немочи, запереться в избушке и просидеть там безвыходно день, два, а то и неделю, и, как ни странно, в такие вот минуты, когда уже все на пределе, приходила неизвестно откуда, словно сама собой, то ли из черной земли, то ли из звездного неба, спасительная мысль, и Тимофей, наскоро записав ее, потом по-крестьянски неторопливо начинал развивать, будто из клока шерсти вил и вил пока лишь ему ведомые нити…
Незаметно Мария смирилась с занятием мужа, только становилась все печальнее; она не видела прока в Тимофеевом деле, а то, что он так изматывает себя, казалось ей какой-то напастью, наказанием свыше.
Тимофей почти все время молчал сурово, старался быстрее сделать домашнюю работу и спешил в баньку. Порой Мария даже думала, да полно, ее ли это муж, может, постоялец какой вместо Тимофея Михайловича поселился?.. А когда Бондарев после долгого затворничества вдруг на день-два бросал все, смеялся и шутил как раньше, уже отвыкшая от этого, она с опаской поглядывала, господи, блажной какой-то, может, и вправду народ говорит?
Начало далеко позади, а конца и не видно, и Тимофея теперь радовало и грело одно — работа над рукописью, когда за день сделан хотя бы один шаг, написано хотя бы одно предложение, в котором видны его муки и поиски. Разве думал он, начиная труд, что это затянет его в такие лабиринты, откуда нет пути назад и которые никто еще не прошел…
Нынешней осенью Тимофей даже подумывал отказаться от школы, до нее ли, когда голова загружена совсем другим, и, наверное, сделал бы это, если бы ребятишки сами не пришли к нему.
1
Выделение р а з р я д к о й, то есть выделение за счет увеличенного расстояния между буквами заменено