— Что же их подвигло к ереси, владыко?
— В той весточке молвлено, приехал из Литвы жидовин Схария и стал в народе языком блудить, показывать книгу, «Шестокрыл» именуемую, по которой якобы можно определять, когда на луне затмения случатся за много лет вперёд. Это ж чистое богохульство непотребное! От него и ересь пошла. Ныне возглавили новгородские секты два купеческого звания человека, Алексей и Денис, глаголят, мол, не будет в седьмитысячном годе конца света, учат не верить архиереям, а ещё толкуют, что людей обучать надобно цифири, числам, логике, истории, врачеванию, насмехаются над верой в чудеса Христовы. Народ во многие сумления вводят, чтобы люди отказались от поклонения иконам, не почитали храмы господни. Мало того, на перекрёстках кричат, что духовники суть блудодеи, лихоимцы, пьяницы, гнать их надо из клира. А уж когда они стали глаголить, чтоб землю монастырскую и церковную отобрать и раздать её бедным, архиепископ повелел схватить их, посадить на коней мордами к хвосту, надеть на них шутовскую одежду и колпаки берестяные. В таком виде их по городу возили, а колпаки сожгли прямо на голове. Ныне еретики затаились. Мыслю, мало наказание. Надо их для устрашения прочих на костре, яко колдунов, жечь!
У Афанасия мелькнула мысль спросить, есть ли хоть крупица правды и пользы в ереси, но он сдержался. Чего доброго, архиепископ заподозрит и его в богохульстве.
— Среди бояр новгородских еретики есть, владыко?
Архиепископ вновь зажевал влажными губами, с неудовольствием ответил:
— Есть. Михалчич. О других не ведаю. Ты сам-то московский?
— Нет, владыко, из... — Афанасий хотел было сказать, что он из Твери, но ответ наверняка вызвал бы недоумение архиерея и вопросы, на которые опасно отвечать, поэтому он сказал, что из Коломны.
Итак, жидовин Схария, купцы Алексей, Денис, боярин Михалчич.
В Новгород Афанасий прибыл, имея при себе грамоту, что он тверской купец и приехал по торговой надобности.
Одет он был в мирянскую одежду — кафтан распашной, шапка, мягкие сапоги, — по ней легко было определить, что он человек среднего достатка и в кошеле у него не густо; остановился он на постоялом дворе, где «за тепло, и за стряпню, и за соль, и за капусту, и за скатерть, и за квас, и за утиральники» взималась плата в две деньги за неделю. На гостином дворе для «лутчих» плата в два раза больше. Горожанам постояльцев принимать запрещалось. Двое оборванных бездельников, навостривших было уши, когда Афанасий в воротах разговаривал со сторожем, углядев что-то необычное в лицо гостя, заметно увяли. А жеребец под гостем был хорош. Пламенела на солнце атласная кожа, круто изгибалась сильная шея, косил на людей огненный зрак, широко раздувались ноздри, дробно цокали по деревянной мостовой крепкие копыта, и при каждом шаге упругие мускулы перекатывались под гладкой кожей, что свидетельствовало о необыкновенной породистости. Неутомимость и сила ощущались в выпуклой широкой груди жеребца, в глубоком дыхании чувствовалась готовность уподобиться вихрю, в танцующей, слегка приседающей походке ясно обозначалось горделивое сознание собственного достоинства, а в огненности глаз — смелость и благородство. Орлик был величествен и прекрасен.
— Ах, конёк, конёк, что за чудо-конёк! — ласково забормотал один из оборванцев, провожая глазами Орлика, которого сторож вёл в конюшню. — Сто рублёв стоит на купите, ась?
Его сосед, лохматый верзила в разорванной на плече косоворотке, с заплывшим чернотой правым глазом, сплюнул, лениво отозвался:
— Ха, дурный ты, право, Ванька, цена его полтора ста рублёв, не меньше!
— Ой, лепота, лепота! — восторженно пропел Ванька, жилистый и кудрявый, обличьем напоминающий цыгана, на его левое плечо щегольски был наброшен рваный армяк. — Ой, баско, Степ! А ворота в конюшне крепки ль? Запоры надежды? Замок-от нерушим ли? Ась?
— Двась! Чаго спрашивать? Подь проверь.
— Ой, право, обояльник[52] ты, Стёп, проверить — не напасть, как бы под ножичек не попасть! Эх-ма, уж не сподобить ли на самом деле?
Оборванцы тесно сдвинули головы, принялись шептаться, потом отодвинулись, и лохматый Стенка, подмигивая заплывшим глазом вернувшемуся сторожу, состроил из двух пальцев многозначительную фигуру, постучал ею по своему грязному кадыку — жест, понятный для всех пьяниц от Москвы до украин. Сторож лишь руками развёл.
— Дак, робятки, на службе я.