На примере этих автоматов легко показать, как постепенно загибалась советская власть. Сначала исчезла возможность выбора сиропа. Позднее автоматы перенастроили, сократив выдачу сладкого, так что приходилось бросать уже не одну, а две или три монетки: наливать только сироп и тут же убирать стакан и только с третьего раза доливать воду. После того в стране с развивающейся демократией куда-то пропали стаканы из автоматов, и я ходил с собственным складным стаканчиком. В конце концов автоматы были отключены и все до единого убраны с городских улиц. Демократия победила.
Рядом висели в ту пору еще и автоматы для размена денег. Разве их можно забыть! Разменивались монеты достоинством в десять и пятнадцать копеек. Иной раз я так просто, от нечего делать, менял «серебро» на «медь», только чтобы послушать, как в утробе автомата звенит мелочь. Пятнашка делилась на пять трехкопеечных, а десятка — на три трехкопеечных и еще одну копейку. Я никак не мог понять, каким образом автомат никогда не забывает отcчитывать мне эту маленькую копейку.
Подхожу к автобусной остановке и сажусь в ее тени на скамейку — ждать тебя.
Впереди, за дорогой и за площадью в цветочных клумбах, попсовый театр «Золотое кольцо». Фасад изменен, но за ним все еще угадываются контуры кинотеатра «Эстафета». Из этого кинотеатра мы с Лешей вышли памятным вечером девятнадцатого августа девяносто первого, поеживаясь и озираясь по сторонам: в городе уже начался объявленный ГКЧП комендантский час. В кармане у меня был перочинный нож — так, на всякий пожарный.
Слева от бывшей «Эстафеты» по диагонали уходит вбок проезд Соломенной сторожки, прежде густо застроенный пряничными дачками.
Единственный магазин, сохранившийся здесь от прошедших времен, — «Хозяйственный». Даже надпись над ним, по-моему, все та же, советская. И в нем все так же продают разное отечественное барахло, такое, например, как дешевая бритва, названная гордым хлебниковским словом «Ладомир», купленная мною ради поддержки российского производителя, ни черта не брившая и почти сразу же сломавшаяся.
Я поднимаюсь и подхожу к дороге. Смотрю вдаль, в сторону железнодорожного моста. Автобуса пока не видно, и я начинаю по привычке, унаследованной от отца, ходить взад-вперед возле остановки.
Вдали наконец показался бело-зеленый автобус. Вот он тормознул на углу Дмитровского проезда, где когда-то был продуктовый магазин. Вот едет мимо парикмахерской, проезжает перекресток и тормозит. Я пытаюсь разглядеть тебя за слегка тонированными стеклами. Но ты выходишь не из средней, а из задней двери. На тебе шлепанцы и туника. Волосы аккуратно расчесаны на пробор. Мы обнимаемся на остановке, пока отъезжает автобус. Поцеловав меня, ты внимательно вглядываешься в мое лицо. Ты спрашиваешь, как я себя сегодня чувствую, принимал ли таблетки. Я чувствую себя сносно, почти хорошо, и таблеток не принимал. Мы берем друг друга за руки и поднимаемся вверх по улице, до бывшего мебельного магазина. Тут, в палатке, построенной в девяностые годы, мы покупаем воду, семечки для синиц, упаковку чищеных кедровых орехов для белок и, конечно же, любимое обоими мороженое.
По другой стороне улицы направляемся в сторону прежнего райкома партии, нынешней префектуры. Ты щебечешь какие-то новости, но я, как обычно, рассеян, почти каждую фразу приходится повторять дважды. Вот мы обогнули здание префектуры и шагаем к даче Вутечи... Вучечи... Вучетича — я никак не научусь без запинки произносить фамилию скульптора, давшую новое название Старому шоссе. Во дворе дачи за серым кирпичным забором виднеются уменьшенные копии статуй из Брестской крепости, чуть подальше от них — голова Ленина, и, забыв, что уже рассказывал о ней, я вновь повторяю тебе байку о том, как после возведения райкома люди стали шептать, что, мол, неспроста это Ильич повернут к райкому задом, то есть в данном случае затылком. Поступились, дескать, принципами, исказили генеральную линию. И якобы, когда эти разговоры дошли до первого секретаря райкома, чей кабинет к тому же окнами как раз выходил на дачу скульптора, распорядился секретарь закрыть голову вождя большим железным щитом, что и было исполнено. Правда это или нет, не знаю, но могучий затылок вождя за щитом и по сей день не виден из окон префектуры.
Левее усадебного дома на высокий постамент водружено горгонообразное чело Родины-матери. В натуральную величину. Голова бетонная, осыпается уже много лет, и для спасения праздношатающихся под ней установлена металлическая сетка. Сквозь дыры и ржавую арматуру можно разглядеть, что мыслей у Родины-матери никаких нет.
За скульпторской дачей тянется узкая улочка дачного поселка «Соломенная сторожка». У правого участка мы останавливаемся, чтобы сфотографироваться на фоне краснокирпичной стены. Я беру твой фотоаппарат и делаю несколько снимков. Затем фотографируешь ты. Просишь улыбнуться. Мы разглядываем получившиеся изображения. Как всегда, я недоволен собой — на меня глядит с маленького экрана грустное лицо с каким-то не волевым подбородком. Я прошу тебя сделать еще пару снимков. На сей раз результат удовлетворителен. Можно идти вперед.
Некоторые дачи я помню с самого детства, когда родители, возвращаясь пешком из Тимирязевского парка, проходили здесь со мною. Разумеется, я мечтал тут поселиться. Тишина. Покой. Лес рядом. Странно, что за столько лет я почти никогда не видел местных дачников. Проходя мимо, заглядываю, где это возможно, в окна. Редко в каком доме светится окно.
За последнюю пару лет над дачами слева поднялись строения Кадетского корпуса. Кадеты начали обживаться в этих местах давно, и я уже не удивляюсь, встречая в наших краях ребенка, одетого в военную форму, мешковато на нем сидящую.
Поворот, еще поворот. Перейдя улицу Вуте… перейдя Старое шоссе, оказываемся перед входом в Тимирязевский парк или, как мне привычнее называть его, Тимирязевский лес. Решетчатые ворота всегда открыты. Проходим мимо зеленой будки охранника, углубляемся в аллею. Справа остается хозяйство Лесной опытной дачи, впереди маячат памятные мне булыжники — там, где в восемнадцатом веке пролегала старая дорога в Петровское-Разумовское, к графу Кириллу Григорьевичу. Но мы сворачиваем влево, на широкую аллею, в этот час залитую солнцем. Тут я завожу свою «старую пластинку»: меня никто не читает, а если читают, то не понимают. В «Литературной газете» вышла рецензия на мою новую книжку. Очередной рецензент снова отписался. Прочитал парочку стихов и быстро вывел из них относительно меня некое заключение. Я начинаю волноваться и размахивать руками. Хорошо, что мороженое уже съедено. Но ты меня успокаиваешь, ты говоришь, что сейчас вообще не умеют читать и понимать стихи, как не умеют и писать рецензии. И еще ты говоришь, как много у меня завистников и что ты разорвешь любого из них или всех вместе, если они заставят меня страдать. Я смеюсь. Я успокаиваюсь, успокаиваю и благодарю тебя. Нет, разрывать никого не нужно, я уж как-нибудь сам. Разговор переходит на поэзию вообще. Угадывая мое желание, ты просишь прочесть что-нибудь вслух. Подготовка отнимает у меня минуту — надо оказаться в таком месте, где поблизости нет людей. Мы сворачиваем на боковую просеку.
И в этот момент появляются белки. Одна, потом еще и еще. Мы кормим их орешками, они едят прямо из наших рук. Постепенно белки наедаются и начинают зарывать орешки в землю, а синицы в это время клюют семечки, цепляясь за наши пальцы своими удивительными легкими лапками, и порхают вокруг, как бабочки.
Ландшафт меняется — вздыбливаются холмы возле речки Жабенки. Обгоняя нас, к холмам несутся велосипедисты. Мы идем мимо пожилых доминошников и шахматистов, играющих под деревянными навесами. Здесь, под дубами и соснами, находим скамейку в стороне и садимся. Затем я ложусь — головой на твои колени.
Я слышу, как скрипят деревья. Вижу, как упал один лист, затем другой. Голоса птиц и гуляющих невыразимо приятны.
Над кронами пылает ярко-синее небо. Время заполдень. Легкий ветер и твое тепло убаюкивают.
Я закрываю глаза.
Москва,
февраль 2014