Справа за дверью в гостиной огромные напольные немецкие часы с двумя гирями, маятником и желтым циферблатом. Они бьют каждый час положенное число раз, и еще по разу каждые полчаса. В полночь и полдень — двенадцать гулких ударов. Открыв застекленную дверцу, можно рукой проникнуть вниз, куда постепенно на цепях под собственной тяжестью съезжают гири, за которыми раньше, не давая им опуститься до конца, следил, подтягивая, пока был жив, мой отец, ходивший, как маятник, по квартире — из маленькой комнаты через прихожую на кухню и обратно.
Внизу, о чем никто не догадывается, лежит в вечной темноте моя детская юла. Ее положила в часы бабушка, решив хоть что-то сохранить для меня из детства. Юла сломана, но когда-то она бешено крутилась, и в ней, как в передаче «Что? Где? Когда?», под прозрачным куполом, пригнувшись, верхом на скакуне по кругу мчался маленький жокей; лошадь летела галопом, брала препятствия. Теперь они оба доживают свой век на заслуженном отдыхе, все еще готовые — а вдруг? — пуститься вскачь. Но скрытый механизм, двигавший ими, давно пришел в негодность.
За часами, самодовольно желтея новой обивкой, пристроился и отдыхает диван. Этот средних лет позер, этот плоский философ недурно вписался в интерьер, полагая себя, вероятно, наследником часов, колонки, буфета и шкафа. Над диваном много интересного. Во-первых, это полотно J. Bossi. Не напрягайтесь, никакого художника Босси вы, конечно, не вспомните. «Нет такого художника», — объявили маме в комиссионном магазине, куда она прежде уже отнесла картину какого-то французского импрессиониста, с размытыми парижанами, гуляющими чуть ли не по бульвару Капуцинов. Комиссионеры были готовы купить только раму. Что ж, J. Bossi не J. Bosch, однако есть что-то непростое в этом пейзаже с закатом над жиденькими деревцами, с летящим над болотом вальдшнепом. Внизу на раме табличка с именем автора — значит, картина была в чьей-то коллекции. Может быть, даже украшала стену в парадной зале, подчеркивая одновременно вкус к изящному и охотничьи пристрастия хозяина. Неужели же коллекционер не знал, кто такой Босси? Или это сам Босси, богатый живописец-дилетант, оправил свою мазню в барочную раму? Вряд ли. Картина принадлежала немцу, и едва ли художнику: по бокам и чуть ниже боссианского пейзажа висят охотничьи трофеи, искусственные и настоящие. Настоящие — это маленькие оленьи рога или, скорее, рога маленьких оленей: выпиленные вместе с куском черепа, они прибиты к круглой деревянной основе. Под ними — работа неизвестного мастера: две одинаковые доски с закругленными углами, а на них — бронзовая убоина, дичь. На правой доске — заяц, которому я недавно, приводя композицию в порядок, приклеил-таки давно уже обретавшееся отдельно ухо, и два длинноклювых вальдшнепа. На левой доске мертвая куропатка привязана за голову к ногам фазана с пышным хвостом.
Теперь пора сказать о том, каким образом все это и другое, о чем еще будет рассказано, оказалось в нашей квартире. Мой дедушка Шура, Александр Георгиевич, учился в Академии Генерального штаба, а жил в общежитии на Зубовской площади, откуда и переехал сюда. Но у дедушки была еще одна жилплощадь — кажется, в Липецке, где он служил перед поступлением в Академию. Липецкая квартира сгорела вместе со всей обстановкой во время немецкой оккупации, пока гвардии подполковник геройски сражался далеко на востоке. После капитуляции Германии ему, как многим офицерам, чье имущество было утрачено, полагалась доля победных трофеев. Дедушке выделили второй этаж особняка в окрестностях Берлина, и он вывез оттуда полвагона всякого добра. Другие полвагона заняла легковая машина. Разрешалось вывозить все — мебель, живопись, посуду, книги, технику. Что угодно, кроме золота и драгоценностей — те подлежали сдаче государству. Но дедушка решил рискнуть и прихватил с собой одну золотую монетку, зашив ее в подкладку шинели. Переживал, что найдут, а ведь это — военный трибунал. Но уж очень хотелось сделать золотой зуб старшему сыну — по-человечески вполне простительная слабость. И ничего, обошлось.
Под шедевром неведомого Босси висит в черной рамке и белом паспарту дедушкина фотография: подтянутый выпускник военного училища, с фуражкой на голове, тридцатый год. Но здесь больше нет пианино с вечно залитыми воском подсвечниками, того пианино, которому, судя по фабричной дате на нем, еще в девяностые годы прошлого века перевалило за сто двадцать лет. С инструментом вышла особая история, я расскажу ее вскоре. Забегая вперед, то есть поглядев налево, в сторону окна, замечу только, что пианино не исчезло полностью.
Рядом с диваном, в самом углу, стоит почти трехметровой длины узкая деревянная колонка, увенчанная зубцами и потому похожая на крепостную средневековую башню. Если вся остальная мебель прибыла сюда прямиком из немецкого особняка, то путь колонки оказался более извилистым. Она досталась нам в конце восьмидесятых от второй жены дедушки, Феры. В святцах обыкновенных и даже в святцах коммунистических такого имени вы не найдете: Фера — прозвище, сокращение от фамилии Ферапонтова. Прозвище Фере придумал я. Как говорил поэт Введенский, плохих людей нет, есть только плохие обстоятельства. Таким обстоятельством стала смерть бабушки и новая дедушкина женитьба в восемьдесят лет. Дедушка объяснял свой поступок тем, что не хочет, мол, никого обременять собой, что старые люди должны жить отдельно от молодых. И он переехал к вдове своего армейского приятеля, в дом на площади возле вестибюля станции метро «Новослободская». Раньше около метро была конечная остановка автобуса №167, шедшего от нас туда по Бутырской и Сущевской улицам. Теперь автобусный маршрут перенесен на окраину, а площадь застроена китайским торговым центром. И вот уже не увидишь с проезжей части глухой торец дома с единственным окном на третьем этаже. За этим окном в разделенной надвое комнате коммунальной квартиры и поселился дедушка у Феры. Туда к нему приезжала моя мама, кормила и обстирывала обоих. Забегал и я с Палихи, из музыкальной школы. Времена на дворе стояли все еще социалистические, поэтому кавалеру орденов Ленина, Красной Звезды и четырех орденов Боевого Красного Знамени через несколько лет дали отдельную однокомнатную квартиру неподалеку, в Лиховом переулке на Садовом кольце. Для всей старой мебели там не хватало места, и колонку в сильно потрепанном виде отдали маме, как бы в награду за ее труды.
Фера оказалась довольно добродушной, хотя и не особенно опрятной женщиной. К тому же с годами у нее развилась привычка держать в холодильнике испортившиеся продукты. В старости кормилась она, как падальщик, просроченной дрянью, а свежее засовывала подальше. Но молодая Фера, чьи черты в Фере пожилой исчезли не совсем, кажется, была натурой романтической. Так, она рассказала мне сон про посетившего ее в юности марсианина в летном комбинезоне, с волосяным покровом вокруг огромных глаз; показывала пропахшие нафталином отрезы шелка и панбархата, по-королевски роскошный белый горностаевый мех, из которого все еще собиралась когда-нибудь сшить себе муфту, — не самое плохое приданое по советским-то меркам тридцатых-сороковых годов! А с колонкой, скрепя сердце, Фера все же рассталась. В прошлом году я наконец привел колонку в порядок — покрыл лаком, все латунные части — витые ручки, щитообразные накладки дверных замков, причудливые украшения дверок, почерневшие за столетия, — оттер до золотого блеска.
В середине колонки имеется полка с высоким верхом, куда я поместил единственную по-настоящему и безоговорочно ценную вещь — фарфоровую пасторальную вазу. Сбоку на вазе крупная, рельефно изображенная пастушка стоит, опираясь на длинный посох, в накидке из овечьей шкуры и в легкомысленной тунике, оставляющей обнаженной грудь. На поясе у девушки многозначительно болтается кошелек. Четыре овечки пасутся тут же, обходя вазу кругом по альпийскому лугу. К «Пастушке» полагается парная ваза, «Пастух», но здесь ее нет. Может быть, разбилась по дороге из Берлина или досталась кому-то на свадьбу. А возможно, дедушке приглянулась только дамочка, и стоит себе сейчас одинокий пастух где-нибудь у фроляйн Босси в Потсдаме и напрасно высматривает по углам свою подружку или, сидя на камне перед разложенной на платке снедью, дудит беззвучно.