Дед Аникеев слез с велосипеда и покатил его, шагая сухой, твердой дорогой. Стебли трав звонко стучали о спицы, искрилась последними каплями высыхающая роса и стремительные птицы проносились в прозрачном, теплом воздухе… Может, и впрямь не стоит булгачить народ жалобами? На кого жаловаться-то? На себя же и выходит! Сам столько лет в леспромхозе отработал, и пока завхозом не назначили, сколько лесу-то повалил? И вокруг болота валил. Заставляли — делал и денежки еще получал. Спросят: раньше-то почему о болоте не подумал, не написал? Вдоль рек лес оставляли, как положено было. А про болото кто знал? В законе ни слова, значит, можно. Почему, спросят, если ты такой ушлый, раньше не додумался? Почему тебе в голову не тенькнуло, что болото пересохнет, если леса вырезать?
А кто его знает — почему? Жил и никогда не задумывался. Другие заботы были…
Он положил велосипед на обочину и присел, доставая кисет. На середине дороги, в траве, мелькнуло что-то синее, похожее на бумажку от конфеты. Дед Аникеев раздвинул ногой траву и увидел кучное семейство кукушкиных слезок. «Вот уже и цветы на дороге растут», — отметил он и, оглянувшись по сторонам, сунулся носом в бледно-синие лапки цветов.
Кукушкины слезки нужно нюхать не срывая. Сорвешь — и запах мгновенно улетучивается.
Но цветы почему-то пахли махоркой и пылью. Это обескуражило Никиту Иваныча и, ощупав припухший нос, он встал. Тут же вспомнился Иван Видякин… Бестолковый какой-то день начинался. Пошел к Ивану за одобрением — получил шиш. Верно, теперь он обиделся… Хуже того, подумает, что он, Аникеев, спятил, рехнулся на этом болоте. Почему-то никто ведь, кроме него, жалоб не пишет. Он один строчит и строчит. И сейчас увидел бы Иван, как старик в семьдесят лет ползает на коленках и нюхает цветы, — что бы подумал?..
Но в Москве-то должны знать про журавлей и болото! Ведь и фотографа присылали, значит, точно знают. Тогда почему не шевелятся, почему до сих пор палец о палец не ударили? Никита Иваныч поднял велосипед и покатил его дальше. И вообще, о чем люди думают? Ладно, после войны разруха была, хозяйство народное восстанавливали. Тут уж не до птичек было, люди с голоду мерли. Ну а теперь чего? Все есть, промышленность вон какая, в космос чуть не каждый день летаем. На земле-то, поди, можно порядок навести. Слышно было, заповедников-то много создают: и бобров разводят, и зубров, говорят, снова восстановили. А недавно Иван Видякин рассказывал, будто из Канады овцебыков привезли и в тундре расселили. Зверь диковинный и по размерам чуть ли не второй после слона. Со всеми этими животными понятно, с них есть что взять: и пушнина тебе, и мясо, и шерсть. С черного журавля-то ничего не возьмешь. Красивая птица да и все. Но из-за редкости да красоты ее и надо держать! Если из одной редкости исходить, тогда и художники нам ни к чему.
И от следующей мысли дед Аникеев аж остановился. Вдруг зябко стало, руки ослабли…
А вот возьмут, трахнут атомной бомбой, и все пропадет разом. Ни людей не останется, ни бобров с овцебыками. И журавли сгорят на лету, и болото высохнет. Даже Хозяин, если он все-таки есть, погибнет, и кукушкины слезки. Конечно, раз такая опасность, до птицы ли людям? Обороняться надо, свои бомбы делать — вот куда денежки-то идут. Потому Ивану журавли и не нужны. Он все строится, деньги зарабатывает, чтобы пожить всласть, пока тихо на земле.
Но ведь если так думать, то сразу ложись в гроб и помирай. Никита Иваныч вскочил на велосипед и крутанул педали. Каких только войн на земле не было, и горячие, и холодные. Если бы рассупонились хоть раз — давно бы и без атома пропали. Птице-то наплевать, что люди между собой творят. Люди между собой грызутся, бьют друг друга, а птица живет. Дожился человек на земле, опустился — хуже некуда. Скоро у птиц станем учиться, как жить.
Растревоженный такими мыслями, Никита Иваныч заехал в поселок и прямым ходом направился к почте. Там он купил конверт, запечатал жалобу и отправил заказным письмом.
— Слышь, девонька, — окликнул он приемщицу писем, собираясь уходить, — скажи-ка, война будет или нет? Чего там слышно?