Выбрать главу

Франсуа Нурисье. Хозяин дома

Посвящается Тототте

Я все пытаюсь понять, откуда такая опустошенность. Как будто силы мои подрезаны под корень. Да, именно так: словно внутри что-то росло — радостно, щедро, доверчиво, и рухнуло, подкошенное внезапным ударом. Принять смерть. А смерть ли это?.. И так далее.

Пьер-Жан Жув, Во глубине годов

Все это расщепляется, трескается, лупится, коробится, вспучивается, ползет, окисляется, ржавеет, отсыревает, подгнивает, перекашивается, выцветает, тускнеет от времени — так это называется! — плесневеет, рассыхается, расшатывается, оседает, дряхлеет, кренится набок, грозит рухнуть, прогибается, провисает, идет пятнами, ветшает, сохнет, истрепывается и медленно, медленно рассыпается. В прах. Теряет твердость и лоск, гибкость, живость и цельность. Становится рыхлым, ноздреватым. Заболевает. Терпит бедствия и напасти, разруху, грабеж, воздействие кислот, газов, морского прибоя, бурь и гроз, благоговейные ласки паломников, их лобзания (недаром истерлась каменная стопа святого Петра). Колдобины, ухабы, Непрочные обочины, аварии на дорогах, соль, туман, ночная тьма. Все это кашляет, перхает и трясется. Разбухает съеживается. Облезает, вздувается, лопается, трещит, рассекается щелями, дает течь, тонет, идет ко дну. Ни минуты спокойствия. Переломы, вывихи, разрывы, сыпь, шелушение, опухоли. Выбрасываются новые побеги, все это пухнет, зреет, набухает почками, распускается, истекает Соками, зудит. Ссадины, заражение крови. Древние камни Экса (Прованс). Обрубки конечностей. Ребра. Легкие. Стена, подставленная западному ветру. Хрупкая нервная система. Предохранительные пробки электросети. Терраса. Корпус корабля. Клепаная сталь. Золотые пломбы в зубах. И в алмазе заводятся черви, и в мраморе — гнилые дупла. Все это час от часу разваливается, хлопает, скрипит, колотится, перетирается, перегревается, черт ее знает, эту сволочь! Опостылело все это. Что именно? Да вообще все. Вещи… Выматываешься в этой игре. Взять хотя бы дом.

Имейте в виду, приятно ездить в хорошей машине, это я отлично понимаю. Я и зятю своему всегда говорю — чего ради отставать от века? Каких только рассуждений я не наслушался, когда платил за сноп драндулет. Недавно я получил недурные комиссионные — продал участок возле Палаваса, так почему бы… Да-да, прошу извинить. Ну вот, дело было в среду вечером. Кажется, в ноябре, по крайней мере шел дождь. Только тут я и заметил, что они не одни. У них машина — такая, знаете, скорлупки, в нее никак не втиснешься, недаром называется спортивная, — и они помогли вылезти одной маленькой женщине, лицо у нее знакомое. Его-то я часто вижу, он в нашем округе представляет фирму по продаже удобрений и немного занимается сельски хозяйственным инвентарем; ну, а с его супружницей я, наверно, и десяти слов не сказал. С виду уж такая бойкая дамочка. Она и говорит, будто мы с ней только вчера беседовали — мосье Фромажо, говорит, это друзья детства моего мужа, то есть вот он — друг, а это его жена, вот привезла их к вам, им тут кое-что нужно. «В наших краях?» — спрашиваю, а она отвечает: «Ну, ясно!» — и давай хохотать. Будто я невесть какую глупость сморозил. А у нас приезжий человек редкость. Больше всего я озлился, извините за выражение, потому что кто ж это заявляется в полседьмого, на ночь глядя, ежели хочет купить дом. И одеты они были нескладно — понимаете, вроде как для загородной поездки, но безо всякой элегантности. Неподходящий вид для такой тележки! Волосы у дамочки растрепанные, темные очки от солнца, лет ей тридцать пять — тридцать восемь, и, однако, вся бронзовая, это меня поразило, ведь ноябрь на дворе… Я сразу подумал — да что ж это за люди? Она в особенности. У нас тут нынче любая девчонка, последняя замухрышка, о себе заботится — подтянутая, кокетливая, волосы взбиты, налакированы, чистенькая, любо поглядеть, а такие вот господа… Словом, он держался учтиво, да, учтиво, но суховато, с таким видом, будто ему недосуг, нет терпенья дослушать вас до конца, и после тоже, врать не стану, он был любезен, но всегда оставался вот таким гордецом.

Я не столь наивен и не собираюсь начинать с первого впечатления. В порядке и последовательности я не силен. И какой порядок? Порядок во времени? До времени мне дела нет. Время только на то и годится, чтобы тянуть его, убивать, тратить, подсчитывать. Не правда ли, сколько презрения в этих словах! И меж тем какой подстерегает ужас — с колючим взглядом, с острыми когтями, всегда готовый к прыжку. Но об этом еще не место говорить. А впрочем, где для этого место? Какой порядок? Какое место? Ужас будет подстерегать повсюду, вот почему мне ничуть не интересно начинать с самого начала. Да и есть ли у этой истории начало? Право, не знаю, как определить, с чего все эго пошло и в какой последовательности развивалось. Можно бродить по этому зданию вдоль и поперек, в любое время, когда и как вздумается. Ужас заполняет дом, как вода — пруд. И счастье тоже? Можно это назвать и так, звучит очень мило.

Могу сказать: сегодня вечером. Это ровно ничего не значит. Как знать, что это — июльский вечер, когда стрекочут в пустошах цикады, и порой налетает теплый душистый ветерок, и слышно, как хлопает огромными крыльями взлетевший филин? И угадывается во тьме суета насекомых, пожирающих друг друга? Или на дворе январь, зима в разгаре? Разноголосые арии мистраля, обезумевшие глаза деревьев? И наконец-то вечером разражается буря? А быть может, это октябрь или апрель, уже приглаженные, чистенькие, точно воспитанные дети поутру, когда они приходят поздороваться со старшими?

Во всяком случае, это ночь, скорее всего ночь, самое сердце ночи, ее плотное, непроницаемое ядро, счет колокольных ударов сквозь сон, перекличка собак. И посреди всего этого я бодрствую, прислушиваюсь, настороженный и медлительный. Пускаюсь в обход, брожу по дому, присматриваюсь к стенам, осторожно ступаю в тишине, чтоб не звякнула под ногой расшатанная плитка. А мои все спят — мальчики вечно в испарине, Беттина ускользнула — она здесь, слышно, как она дышит, и все равно ускользнула, но я делаю вид, что мирюсь с этим… Вздыхает сквозь сон собачонка в своей корзинке из скрипучих ивовых прутьев; спит Женевьева, она не погасила мою лампу, и вот мне пришлось спуститься сюда, где я застыл Теперь и стою столбом; спят, может быть, друзья, навестившие меня проездом, ради них завтра надо будет побриться; спит прислуга (если только это слово вам не надоело). Стукни я нечаянно дверью, брякни щеколдой, пробеги по дому сквозняк, всполошенный моими блужданиями, — и шум отразится от всех стен, умножится, разрастется среди этой заточенной в камень темноты, ста нет глухим гулом, гневным голосом тишины, и все спящие заворочаются в постелях, среди своих одеял и подушек, невнятно забормочут. По моей вине им привидятся сны. Три часа утра, так это называется, а на самом деле вокруг непроглядная тьма и пустота. Сон захлестывает меня жаркими, расслабляющими волнами. Кто осмелился бы написать: «Я чувствую, как живет мой дом»? Я чувствую, как он подстерегает, примеривается, чувствую, как он завладевает нами, поглощает нас, поди угадай, чего ему надо: он такой прочный, неодолимый, в нем тянет непонятными запахами, по нему бродит эхо, даже изъяны его успокаивают, словно раны, которые наконец-то пере стали кровоточить. Вернее сказать, он иссечен не ранами, а морщинами; он колеблется, его прорезают трещины, постареет он, как сама земля: не дряхлеет, не слабеет, твердыня его нерушима; все так же скреплены коваными гвоздями балки, на которых каленым железом помечены давно минувшие годы; отлично подогнаны каменные плиты — огромные и, однако, изящные, закопченные, обо жженные, выскобленные, слоеный пирог из камня, который трепещет, точно живое существо, случай, которым нельзя упустить, нечто незаурядное, с характером, изысканное наследие былых времен, пропасть, обуза, сложная вязь, приступ страсти или безумия, память о сотне забытых мертвецов, кров, под которым спят сейчас шесть или восемь живых, все, кому я опора, а может быть, они опора мне, поди разберись в эту сырую ночь, теплую и полную жизни, жизни самой разнообразной, потому что, вне всякого сомнения, на дворе лето.