Выбрать главу

В этот вечер все остальное отодвигается на задний план. Последние часы первого дня проходят для нас под знаком черного старожила, который ждал нас, встретил в кровавом зареве заката, а мы его убили. Роза предлагает подать ужин, но мы отказываемся от первой трапезы в этих стенах. Мы удираем на «Станцию Лангедок» — там горят неоновые лампы, благоухает баранина, жаренная на вертеле. И только поздно ночью мы тащимся наконец обратно в Дом. В комнате Розы свет уже погас.

— Бедняжка Роза! — вздыхает Женевьева, как будто без особых оснований.

На лестнице на удлиненном проводе подвешена лампочка без колпака. Повсюду остатки невыметенной соломы. Лицом к стене прислонены картины и гравюры. Безраздельно царит разгром. Кажется, это уже слишком, даже смех разбирает. Тем более что «лирак» — вино не из слабых. Женевьева опирается на мою руку. В комнате, где мы ночуем, Роза приготовила наши любимые лампы и кресло. И по всем правилам постлала постель: искусно разложены пижамы, безупречно заправлена простыня.

— Не отворяй! — предупреждаю я Женевьеву и показываю на окно.

За окном буйствует туча мошкары. Шмель бьется в стекло с таким упорством, что страшно становится А в комнате жара, духота. По деревне проносится автомобиль, и все псы поднимают лай. Тут я улыбаюсь: только теперь замечаю, что Польки нет и мне ее не хватает. Сейчас она, конечно, забилась бы в какой-нибудь раскрытый чемодан, тоскливо съежилась бы и неотрывно провожала нас глазами, отчаянно вымаливая хоть какой-то привычный знак, который напомнил бы ей о прежней жизни.

— Хорошо, что Соня скоро привезет нам Польку, — говорю я. — Мне без нее скучно…

— Полька?

Я думал, Женевьева улыбнется, но ее, видно, поразила новая мысль.

— А ты не знаешь, — спрашивает она, — скорпионы нападают на собак?

Я, знаете ли, так считаю, отчего у них не заладилось: нервы виноваты. Потому как в остальном, ничего не скажешь, пара подходящая. Это ведь сразу чувствуется. Ясно, не такая семья, как все у нас. Люди с вывихами, простоты им не хватает. Как-то с ними неловко становилось, тягостно. Они замолчат — и ты молчишь. Знаете поговорку — тихий ангел пролетел… Так вот, всё вроде ангелы летали… С ним особенно. Среди разговора вдруг замечаешь, он уже молчит. Хмурый становится, лицо будто на ключ заперто, и сразу чувство такое, что надоел ты ему хуже горькой редьки, право слово. В такие минуты она с ним уже не заговаривала, шутила, будто его здесь и нет, а от этого только еще больше неловко. Никаких там споров, стычек, знаете, как бывает у мужей с женами, только вот эти пустые минуты, если можно так выразиться. Уже на второй день он меня ошарашил. Я не знал, что и делать. А потом пришли в «Империаль», и он предлагает выпить стаканчик. Да каким командирским тоном! Пускай меня дома ждет супруга, ему-то что! Заказал он какую-то смесь, он всегда прикидывался, что без ума от этих самых коктейлей, и разносил бармена — мол, не так смешивает, — а между нами говоря, мосье, ему больше всего по вкусу был чистый джин, только окрестили это по-другому… А ты терпи! Хоть я и нелегко пьянею, стаканчик за стаканчиком заставлял он меня хлебнуть лишнего, а самого через десять минут не узнать: веселый, душа нараспашку! И она, видно, каждый раз до смерти рада, когда он опять оттает. Да, уж наверно, ей не всякий день случалось улыбаться. В семейных делах и без громких драм люди страдают. Яблоко с червоточинкой, мосье, вот оно, самое верное слово. А чего, кажется, людям не хватало для полного счастья? Мосье Ру… он у них был… а, вы уже знаете? Так вот, он всегда то же самое говорил. Тоже считал, что у них неладно. Деньги, говорит, есть, здоровье есть, чего им еще, спрашивается, надо? Правда, знаете ли, в такое время живем: и гложет людей, и встряска бывает такая, что не под силу, ну иной и надломится. Вот у них — я бы голову дал на отсечение, что у них того гляди все развалится, а почему? Понять невозможно…

Мы с Женевьевой обременены тремя детьми, собачонкой, машиной марки «пежо» и вовсе не мним себя участниками каких-либо вселенских свершений. Если только не считать вселенской пошлости — вообще-то я примерно так и думаю, но сейчас не о том речь. Мы обыкновенные средние люди. Самые средние, хоть не без завиральщины. Быть может, на меня порой находит помрачение ума чуть посильней, чем на других, заурядные головы идут кругом не столь картинно? Даже и в этом я не уверен. Просто привычка к словам. Вот и говоришь, и пишешь… Будь я фабрикантом сукна или макаронных изделий, я жил бы богаче. Музыкантом, художником жил бы свободнее. А быть может, и легче. Во всяком случае, по-компанейски. Но развязность и непринужденность сходят на нет: об этом заботится наш век. Врачом я был бы трезвей, ближе к жизни, учителем — образованней, рабочим — воинственней, герцогом — насмешливей, революционером — трудолюбивей, полицейским — гнуснее. А что я сейчас? Я знаю немало поэтического о племянницах Мазарини и о любовных увлечениях Жорж Санд. В день, когда Беттине исполнится восемнадцать, не будет задан бал, и сыновья мои не получат в подарок по спортивной машине. Взамен они всегда могут насладиться достаточно живой и интересной застольной беседой. Я средний человек, у которого есть средства, чтобы мечтать. Это зависит не от денег, но от выбора: я выбрал не галуны и нашивки, но мечты. Не верьте, людям вовсе не возбраняется немножко дать волю воображению.

Лоссан — не отвлеченное понятие. Он находится в сотне километров от Монпелье и в пятидесяти от Авиньона На полпути меж горами и морем. Тут еще растут оливы и уже появляется орех. Наш дом — один из двух десяткой в обыкновенной французской деревушке. Лоссан — самая доподлинная реальность для социологов и картографов, для сборщика налогов и для полиции. Тут нашли прибежище и явно пустят корень две репатриированные семьи. Одна, судя по фамилии, из Испании, другая из Эльзаса: люди отречения и перемены. Они покинули насиженные места и привезли с собою привычку к переменам и труду. Быть может, откажутся от виноградника и станут разводить персики или миндаль? Вишневые сады все ширятся, вытесняя оливу. Здешние жители краснолицые, румяные, так оно идет спокон веку, а тут еще окаянное алжирское вино. До каких пор им, чертям, государство будет деньги давать? Платить врагу, разбойнику — ну что ты скажешь? Гавр, Рубэ, Нанси — тамошний народ все равно что англичане или немцы, богато живут, и всегда туман, в общем, край света. Здесь любят поворчать. Ворчат даже те, кто обзавелся собственным синим «фордом» или ярко-красным «рено». Сердитые анархисты, никаких иллюзий. Все, что бушует и гнетет людей в других местах, — войны, мятежи — должно быть, утихает где-то вдалеке, не успев захлестнуть Лоссан, ибо наши берега не ведают бурь. Мне кажется, так стоят на якоре, вдали от жизни, все деревни в этом старом-старом краю. Требуется всемирная катастрофа, чтобы люди вылезли из своих нор. Только горожане касаются трепетных нервов жизни и содрогаются под порывами ветра, налетающего из дальних далей. А здесь со времен Гитлера, концлагерей и маки никто ни разу не ощутил, что почва под ногами колеблется. Да, они знают: парни, которые пошли в Алжир воевать, увидали там каменистую пустыню да белых скорпионов, еще посвирепей наших. А в остальном поди угадай, что у них на уме. Молодежи война по душе; молодежь войну ненавидит; но эта злая участь — терпение, бойня, жестокость, все, что держит людей взаперти на заводах или в казармах (а в душе ярость, ведь у тебя украдены дни веселья и любви, и ничего нельзя понять, и остаешься ни с чем, стадо, подневольный скот, а впрочем, посмеяться никто не запретит, и транзистор тоже слушаешь), — эта злая участь везде одна и та же и всем тягостна. Когда я начал ездить по здешним местам (тому уже скоро два года), я нередко останавливался посреди какой-нибудь деревни перед памятником павшим. Выбитые в камне имена солдат 1914-го заросли мохом. На именах солдат 1940-го уже поблекла позолота. Вот так и узнает пришелец, как зовутся здешние жители: читая надписи на могильных камнях или под бронзовым воином, которому уже не перешагнуть за ограду из цепей, натянутых между четырьмя снарядами. К чему я заговорил о памятниках павшим? А да, Алжир… Успокойтесь, я не путаю джебели[4] с Аргоннами и Дюнкерком. Дело в цифрах. Хотя в конце концов убивают и умирают всегда одинаково… Меня поражало постоянство, очень схожи эти годы, когда люди отправляются на тот свет (и знали бы вы, как!), покидают свой дом и любимую. Словно мало было несчастий без этого! На севере кирпич и грязь, в других местах гранит и изморось, либо каменное крошево, либо снег… И вот уже убиваешь баварцев или феллахов. Я говорю об этом отчасти из-за мадам Пашабюльян: «Вдали от городской жизни… Вдали от жизни…» Соседи мои, избиратели и солдаты, вечно подлежащие призыву к урнам и под ружье, для остального мира вы нередко попросту не существуете! Я плохо умею с вами говорить. Я перед вами робею, а вам со мной неловко. Иной раз, повстречавшись на дороге, мы перекинемся шуткой или кто-нибудь из вас заглянет в Старый дом, и я угощу его рюмочкой ликера, но ведь это внешнее, мы делаем над собой усилие, чтоб не выглядеть совсем уж дикарями. Издали я вижу вас за работой: вы окуриваете или подрезаете виноградные лозы, носитесь очертя голову по обочинам дорог (вот это я не люблю) в машинах, до отказа набитых бревнами, бидонами, щебнем для каких-то загадочных надобностей. И хоть гибель вас миновала, дорогие мои кроты, вы так же позабыты, как и те, кто погиб на войне. Кто помнит о павших на войне? Вот вы по десять раз на дню проходите мимо пирамиды, на которой высечены имена ваших родичей. Семейство живых и семейство мертвецов существуют бок о бок и более или менее уживаются (пожалуй, не более, а менее). И все же здесь не такой холод, как там, откуда я пришел.

вернуться

4

По-арабски — горы: слово входит во многие географические названия.