Выбрать главу

Внезапно с улицы, пронизав даже эти толстые стены, донесся истошный, раздирающий вой пилы. Женевьева в отчаянии зажала уши ладонями. Вой становился все пронзительней, достиг, кажется, немыслимой, предельной для звука высоты, потом захлебнулся в неистовом бешенстве распиловки. Фромажо распахнул окно — и вопль этот, вновь нарастая, атаковал нас в лоб.

— Да они с ума сошли! Просто с ума сошли! — невольно вскрикнула Женевьева.

Мы прошли коридор из конца в конец и оказались на галерее, довольно высоко над улицей. Внизу уже начали отпиливать самые толстые сучья. Рядом с нашей машиной остановился полицейский автомобиль: видно, жандармы требовали от пильщиков, чтобы те поскорей очистили дорогу. Опилки летели им в глаза. Дождь перестал, из соседних домишек высыпали жители поселка: одни помогали удерживать ветвь, на которую набрасывалась пила, другие в раздумье прислушивались к стонам дерева. На минуту стало тише, мы перевели дух.

— Это вяз, — сказал мосье Фромажо.

Уже назавтра мы снова приехали сюда одни, полные подозрений. Ветер затеял поход туч на восток, они шли весело, и движение это отражалось на земле быстролетной сменой света и тени. Детвора была в школе, деревня пуста. О вчерашней расправе напоминала только груда поленьев да опилки среди луж. Мы свернули и пошли пешком.

Дом выдержал испытание. Волшебство не рассеялось. Солнце смягчало угловатые очертания этой каменной громадины: дом казался чуть менее высоким, чуть менее суровым. И, однако, в глубине души — может быть, потому, что вновь настала хорошая погода, — мы оробели больше вчерашнего. Приступы моей лихорадки не поддаются ураганам, но готовы уступить солнцу. Женевьева качала головой. Щелкала фотоаппаратом и опять качала головой. Нас можно было принять за американских туристов.

Через несколько дней, осмотрев с десяток лачуг между Роной и Пиренеями и совершенно вымотавшись, мы вернулись в Лоссан. Мы хотели окончательно все выяснить. И только совсем запутались. Уже ни о чем не могли судить здраво. Я подписал бумагу, которая, в сущности, мало что решала. Мы возвратились в Париж, и там наши восторги вызвали град насмешек. Проявили снимки, и дом предстал на них во всей красе. Этот мошенник «кодак», слепой ко всему серому и грубому, запечатлел лишь золотые и охряные краски Лоссана на фоне яркой синевы, которую пересекала белая вереница облаков. Мы снова сели в поезд и субботним утром очутились в конторе нотариуса.

В кабинете у этого законника жара стояла, как в парильне. Волос у него было куда больше на пиджаке, чем на голове. Он обратил к нам сверкающую лысину и принялся бормотать текст, который он именовал соглашением. Слово это не сулило добра. Я обливался потом и поминутно утирался, как будто этот плешивый тип читал мой смертный приговор. Женевьеве явно было не по себе. Она первая возразила против какой-то мелочи, которую раздула прямо на глазах. Нотариус поглядел на нее поверх очков с двойными стеклами; у этого человека было три способа смотреть на вещи. Вдруг возникла уйма осложнений. И столь серьезных, что надо будет советоваться с госпожой Блебёф, с архитектором, с банком, с целым светом… Мы перепугались. В таких делах не следует долго раздумывать. Я почувствовал это по удвоенной любезности нотариуса, словно он заранее решил, что мы люди уж чересчур осторожные. Мои переменчивые настроения оказались тут не к месту. Мы простились.

Обедали мы рассеянно, не замечая вкуса, а гарское вино навело на нас тоску, и вечером мы свернули с дороги в город, где собирались переночевать, и опять покатили в Лоссан. Была уже полночь, холодно светила луна. Деревушка словно вымерла. Черно, ни огонька, горят лишь четыре уличных фонаря. Лоссан смотрел незрячими окнами, он спал тем непробудным сном, каким спала наша земля до появления человека.

В этот час невозможно было ни бродить вокруг, ни восторгаться лунным светом: собаки еще кое-как выносят американских туристов, но поднимают лай, заслышав пешеходов. С разных сторон уже доносилось приглушенное рычание. А я терпеть не могу, проезжая по деревне, будоражить собак. Мы поспешно пустились в обратный путь, за первые полчаса не обменялись ни словом, но, несмотря ни на что, увезли в себе запечатленный так же прочно, как на тех цветных снимках, строгий облик: дом, застывший в безмолвии, холодный и голубой от луны.

За две недели до рождества мы купили Лоссан.

Меня, видите ли, смущало одно: маленькая мадам Рош мне сказала — они, мол, с моим мужем друзья детства… А я никак не пойму, ну что общего между Рошем и моими клиентами. Ну и вот, на третий вечер возвращались мы из Сен-Жан-дю-Гар, я и спросил его напрямик. Стало быть, спрашиваю, вы с мосье Рошем старые приятели? — Да, отвечает, мы вместе учились в Париже, в лицее, во время войны. Я каждое лето сюда приезжал, «помощь сельскому хозяйству», так это называлось, вы-то этого не знаете, вы слишком молоды… Так что маленькая мадам Рош сказала правду. С чего я ей не поверил? Да трудно сказать, уж больно они во всем разные. Рош такой, знаете, толстый, добродушный, веселый, никто про него худого слова не скажет. Даже не верится, неужто он двадцать пять лет назад учился в лицее вместе с таким типом: не угодно ли, над колоколенками этот господин хохочет как сумасшедший, а жестянку свою водит с таким видом, будто невесть о чем замечтался. Хотя, как раз поглядев на его кабриолет, я и надумал свезти их в Лоссан. Я про все это рассказывал зятю, он автомобили терпеть не может, ну и слово за слово зашла речь о Старом доме, он у них там в деревне продавался, а зять и не подумал меня предупредить… хотя, конечно, эдакая махина, и при ней ни клочка земли, даже не поймешь, кому такое понадобится!.. Вот именно… Ну и раз вы про это спрашиваете, так оно и получилось… Чего мы только не осматривали, в воскресенье средь бела дня даже ломились в какую-то заброшенную лачугу посреди пустоши! А на шестой день, да в такой ливень, что страшно из машины нос высунуть, взяли и покатили в Лоссан. Зять мой велел принести ключи от дома. Ох, и лило же! Важные покупатели непременно заявляются в самую непогоду, когда мистраль, или гроза, или серость беспросветная… И тогда поди докажи, что места эти солнечные и от ветра укрыты, так тебе и поверили!

Допустим, я скажу вам, что имение это составляют шесть построек с горделивыми стенами, но с уютными кровлями; что, пройдя под аркой, попадаешь во внутренний двор, замкнутый и неприступный, точно крепость; во двор этот выходит и крытая галерея, которую поддерживают четыре аркады, и множество окон разной величины, и резные двери искуснейшей работы, и овчарня, и рига, и всевозможные службы, и открытая лестница; допустим, я скажу вам, что здесь две башни: одна — круглая, полуразрушенная — служила некогда голубятней, другая — тяжелая, квадратная — воздвигнута была ради одного тщеславия; допустим, я опишу сводчатые потолки нижнего этажа, камины, мощенный грубыми плитами пол, дверные проемы, такие низкие, что мне всякий раз приходится наклонять голову, три просторные, высокие комнаты второго этажа, выступ единственного балкона, широчайшую лестницу с каменной балюстрадой… Но что же вы узнаете об этом доме? Его называют Дом Лоссан, а иногда в деревне, к которой примыкают две его стороны, — Старый дом. Ну и что же? Что узнаете вы о том часе, когда в медовом свете утра еще тянутся косые тени? Что узнаете вы о ярости, которая овладевает плененным во дворе ветром? О жестокости багряных зимних вечеров?

О хрупких магнолиях, лаврах, соснах в саду? О том, как отдается эхо в лестничной клетке, вторя нашим голосам? О мгновеньях в ночи, когда меж двумя вскриками ветра ночь и тишину населяет невнятное бормотание сквозь сон, и хлопанье дверей, и оскорбления, что тени бросают теням, и слышно, как то здесь, то там скулят, отзываясь друг другу, псы, для которых эти ночные хозяева не умеют найти успокоительное слово? Что узнаете вы об этом доме? Вот я его описываю — и что же? В конце концов почему бы и не так… Не две башни, а четыре, терраса, пологая лужайка и кедры: разве от этого хоть что-то изменилось бы? Каков бы ни был дом, драма разыгрывается внутри, и внутри шумит праздник. Фасады — просто лицемеры. Похлебка наша варится в самой глубине, в недрах домов — не туда ли, в самые недра, я вас и веду?