Выбрать главу

В большинстве случаев все его усилия оказываются напрасными.

С выпачканным землей носом, грязный по самые плечи, он небрежно еще раз обнюхивает ямку и траву вокруг и, отказавшись от своей затеи, с завидным безразличием семенит дальше.

– Ну зачем ты копал? Там же ничего не было, – говорю я Баушану, когда он на меня смотрит, – ничего не было, – повторяю я и, для большей убедительности, качаю головой и даже поднимаю брови и плечи.

Но Баушана нет надобности утешать, неудача нисколько его не обескуражила. Охота есть охота, жаркое тут на последнем месте, зато до чего же было хорошо потрудиться, думает он, если вообще еще думает об осаде, которую только что вел с таким усердием; его уже тянет на новые авантюры, случай к которым представляется во всех трех зонах буквально на каждом шагу.

Но бывает и так, что мышке не удается ускользнуть от него, и тогда мне приходится пережить несколько неприятных минут, потому что Баушан тут же, без всякой жалости, пожирает ее живьем со всеми потрохами.

Может быть, инстинкт самосохранения подвел злосчастную мышку – и она выбрала себе под жилье слишком рыхлое, малозащищенное место, до которого ничего не стоило докопаться; а может, ход был очень мелкий, и она, потеряв голову, не сумела его углубить: засела в нескольких дюймах от поверхности земли и с выпученными бисеринками глаз, обмерев от ужаса, прислушивалась к страшному сопению, которое все приближалось и приближалось. Как бы там ни было, железный коготь выволок ее наружу и подбросил вверх – на страшный свет божий, – пропала мышка! Недаром ты дрожала от страха, и твое счастье, если от великого страха у тебя помутился рассудок, потому что теперь ты пойдешь Баушану на жаркое!

Он держит ее за хвост, мотает по земле раз-другой; слышится тонкий, слабый писк, последний писк покинутой богом мышки, и вот уж она у Баушана в пасти, между его белыми зубами. Широко расставив задние ноги, он стоит подавшись вперед и, жуя, вскидывает голову, будто снова и снова подхватывает на лету кусок, чтобы половчее перебросить его в пасти.

Косточки хрустят, еще какое-то мгновенье лоскуток шкурки свисает у него с уголка губ, он подхватывает его, – все кончено; и Баушан начинает исполнять вокруг меня нечто вроде воинственного победного танца, а я стою, как стоял во время всей этой сцены, опершись на тросточку, и наблюдаю. «Ну и ну! – говорю я ему с почтением, исполненным ужаса, и качаю головой. – Знаешь, кто ты? Самый настоящий каннибал и убийца!» Но в ответ Баушан лишь пуще прежнего скачет, и недостает только, чтобы он громко захохотал. Итак, я иду дальше по тропинке, чувствуя в спине неприятный холодок от того, что сейчас видел, но вместе с тем и в какой-то мере приободренный грубым юмором жизни. То, что случилось, естественно и закономерно: если мышью плохо управляет инстинкт, она превращается в жаркое для Баушана. Однако в таких случаях мне приятнее, если я не помогал тросточкой этому естественному и закономерному порядку, а ограничился чисто созерцательной ролью.

Когда после недолгих поисков Баушан острым своим чутьем обнаруживает в кустарнике фазана, который спал там или притаился, надеясь остаться незамеченным, и тяжелая птица внезапно вылетает из куста, можно не на шутку испугаться. С шумом, с треском, взволнованно и гневно крича и кудахча, большая красно-рыжая длинноперая птица подымается в воздух и, роняя помет, тут же с глупым безрассудством курицы садится на ближнее дерево, где продолжает клохтать, а Баушан, упершись передними лапами в ствол, бешено лает на нее. Гав! Гав! Что сидишь, безмозглая птица, лети, а я за тобой погоняюсь, – как бы хочет он сказать своим лаем.

И дикая курица, не выдержав мощного гласа, снова с шумом срывается с ветки и, тяжело взмахивая крыльями, летит между макушками деревьев, не переставая клохтать и жаловаться, а Баушан молча, как и подобает мужчине, преследует ее по земле.

В этом, и только в этом, его блаженство, ничего другого он не хочет и не знает. Да и что бы произошло, если бы он в самом деле поймал фасана?

Ничего бы не произошло. Я видел однажды, как Баушан держал фазана в когтях; вepoятно, мой охотник наступил на него, когда тот спал, и неуклюжая птица не успела подняться в воздух – и вот смущенный победитель стоял над ней и не знал, что ему делать. Фазан лежал в траве с оттопыренным крылом и, вытянув шею, кричал, кричал без умолку, так что издалека можно было подумать, что в кустах режут старуху, и я бросился туда, чтобы предотвратить злодейство. Но тут же я убедился, что страхи мои напрасны: явное замешательство Баушана, любопытство и брезгливость, с каким он, склонив голову набок, взирал на своего пленника, служили тому порукой. Этот бабий крик у его ног, видимо, действовал ему на нервы, и он не столько торжествовал победу, сколько был смущен. Пощипал ли он немного, почета и посрамления ради, пойманную птицу? Мне представляется, что я видел, как он одними губами, не пуская в ход зубов, выдернул у нее из хвоста несколько перьев и, сердито мотая головой, отбросил их в сторону. Потом оставил фазана в покое и отошел, не из великодушия, а потому, что вся эта история уже не походила на веселую охоту и порядком ему наскучила. Посмотрели бы вы, как опешил фазан! Несчастный, должно быть, уже простился с жизнью и сперва даже не знал, как ею распорядиться, – во всяком случае, он довольно долго лежал в траве, как мертвый. Затем проковылял несколько шагов, кое-как взгромоздился на сук, с которого, покачнувшись, чуть не свалился, и, волоча за собой длинный шлейф хвоста, полетел прочь. Больше фазан уже не кричал, предпочитая держать язык за зубами. Молча пролетел он над парком, пролетел над рекой, над левобережными лесами, все дальше и дальше, как можно дальше от этих проклятых мест, и, конечно, никогда уже больше сюда не возвращался.

Но в наших угодьях немало его сородичей, – и Баушан охотится за ними по всем правилам охотничьего искусства. Пожирание мышей – единственное душегубство, в котором он повинен, но и оно является чем то побочным и вовсе не обязательным по сравнению с высокой самоцелью, состоящей в том, чтобы выслеживать, поднимать, гнать, преследовать, – это признал бы всякий, увидев его за этой великолепной забавой. Как он тогда хорош, как изумителен, как великолепен: Баушан сразу преображается, совершенно так же, как неуклюжий крестьянский парень из годной деревушки вдруг становится картинно красив, когда, охотясь на серну, стоит с ружьем на скале. Все, что есть в Баушане лучшего, подлинно благородного, раскрывается и получает развитие в эти блаженные минуты, потому-то он так и ждет их и так страдает, когда время уходит попусту. Ну какой же Баушан пинчер, это самая настоящая подружейная собака, легаш, и каждое его движение, каждая воинственная и мужественнопростая поза дышат гордостью и счастьем. Я испытываю истинное эстетическое наслаждение, когда вижу, как он пружинистой рысью бежит по кустарнику и вдруг замирает в стойке с. грациозно поднятой и чуть повернутой внутрь лапой: какой у него значительный вид, какая смышленая внимательная морда и до чего он хорош в напряжении всех своих сил и способностей! Случается, что, пробираясь сквозь чащобу, Баушан взвизгивает. Напорется на колючку и громко скулит. Но и это в порядке вещей, и это – только беззастенчиво-откровенное выражение непосредственных ощущений, лишь ненадолго умаляющее его достоинство; секунду спустя Баушан уже снова стоит во всем своем блеске и великолепии.