Выбрать главу

В шкафу нашлись два затянутых фольгированной пленкой брикетика. И бутылка. Это хорошо, что бутылка. Дима свинтил пробку, нюхнул – ничего. Отхлебнул сперва немножко, потом хватанул полный рот. Сморщился – уф. Принялся драть ногтями фольгу на брикете, кроша, выломал кусок галеты, сунул в рот. В дверь постучали – нерешительно, осторожно. Дима сказал с набитым ртом:

– Ай-ыто.

В дверь постучали снова. Дима, схватившись за пистолет, подошел к двери, распахнул – за ней стояли тощенькая, трудоемко раскрашенная Ирочка и с ней пухленькая веснушчатая девушка, маленькая, вся рыже-золотистая, солнечная.

– Здравствуйте, – пролепетала Ирочка, глядя на пистолет.

– А… – с облегчением вздохнул Дима, суя пистолет в кобуру, – вы.

Он хотел сказать, что очень устал и сейчас никаких разговоров про медсестер, но, посмотрев на румянец, ползший вверх по тощей Ирочкиной шее, на светлую, теплую кожу рыженькой, рассеянно выговорил:

– Заходите, у меня коньяку бутылка. Правда, с закуской не ахти.

– Мы принесли тут немного, мы же знали, что вы устанете. – Ирочка, скривившись от усилия, извлекла из-за двери сумку и поволокла ее к столу.

Веснушчатая, лукаво глядя на Диму, сказала:

– Рыся, – и протянула пухлую ладонь.

– Ятебя знаю, – сказал Дима, неловко улыбаясь, – я ведь тебя видел. И не раз. Где же?

– Может быть. Я из Города. Сюда в гости приехала, – пояснила Рыся, сверкнув золотистыми, удивительной глубины глазами.

Из сумки появились привычный куренок да в придачу свиные, вывалянные в сухарях отбивные, огурцы и маленькие, крепенькие ранние помидоры, ворох выпеченного на водке, осыпанного сахарной пудрой хвороста, салатики в кастрюльках, бутылка домашней наливки. Ирочка, залитая густым румянцем до ушей, смущенно призналась, что коньяк не пьет и никогда в жизни не пила, настоечки, если можно, капельку, на самое донышко.

– Ну-ну, – говорил Дима и подливал, всё ожидая, когда Ирочка заговорит про медсестер, и пытаясь придумать, что ответить ей, но она без умолку щебетала о совершеннейшей чепухе: какие-то машины, опоздавшие ребята и институт. С институтом всё кончено, там же, сами знаете, блат нужен и деньги, а здесь можно направление. – Да-да, направление, – поддакивал Дима, а взгляд его, влекомый теплой силой, скользил, карабкался по шелку кофточки, бархатистой щеке, к глазам. Не бывает таких глаз, не видел никогда, они – золотистое, зыбкое море, тянущее, иссушающее, соленое и неверное, знакомое, такое знакомое.

И вдруг Дима, с трудом ворочая непослушным языком, выговорил:

– Я знаю… не помню откуда, но знаю. У тебя – родинка. Маленькая. Рыжая такая. Теплая. За левым ухом.

Рыся рассмеялась – низким, хрипловатым, мягким, как кошачья шерсть, смехом.

– Извините, – залепетала залившаяся краской Ирочка. – Извините, мне пора. У меня дома, знаете… Извините. Я… я потом заберу.

И исчезла. Тихо, как мышь, прихватив сумку с собою, двинув по пути щеколду, и никто не глянул ей вслед.

– Ты кто? – спросил, нет, хотел спросить Дима, но язык не слушался, и вслед за взглядом заблудившаяся, мутная душа его исторглась из тела и взлетела, забилась под желтым кошачьим солнцем, узким, бездонным. Обвились вокруг пальцев неслышные волосы, дурманящий, воздушный шелк, и Дима вдруг понял, что знал, давным-давно знал эти плечи, эти волосы, погибельное сладкое забытье, и закрыл глаза. И тогда в пустоту, оставленную душой, хлынули пьяным потоком все прошедшие над этой землей лета.

ПАТРОН ДЕВЯТЫЙ:

ПОДВАЛ

Я поужинал в своей камере, сидя на резиновой койке. Сквозь окошко в двери мне просунули миску желто-бурого варева – то ли распавшийся горох, то ли пшенка – и стакан едва теплого чая. Меня мучила жажда, и я выпил чай залпом, запоздало подумав о том, что как раз в питье, должно быть, и сыплют химию. Варево я съел без остатка, выскреб миску пластиковой одноразовой ложкой и, пожалуй, съел бы еще. Хотя по-прежнему болела голова и от каждого резкого движения будто шилом кололо в виски, ощущалась в теле какая-то животная, неразумная радость, веселье застоявшихся мышц, которым позволили наконец размяться.

Я даже и заснуть не мог. Лег, закрыв глаза, потом встал, заходил кругами по комнате. Было бы с чего радоваться. Ведь в такой заднице, подумать страшно. Сделают, что хотят, изувечат, выставят чудовищем и самого еще заставят подтвердить, что чудовище. И ведь согласился уже. Террорист от Академии. А ведь это как по Академии придется? Ее же всю перешерстят, дескать, посмотрите, кто у вас работает, народные деньги проедает. Боже ж ты мой, заговор физиков-теоретиков. Бандитизм в квантовых полях. Это и завлаба потянут, и всех коллег, и друзей, и дирекция вся наверняка полетит. Стольких людей подставлю!

Но тут я сказал сам себе: всё это – попросту цыплячий писк, рецидив совести. На самом-то деле, если глянуть поглубже, в нутро, – наплевать мне трижды на институт и его обитателей. К тому же не так это просто – академический погром устроить. Половина моего института работает на всех континентах этой дурацкой планеты: в Штатах, Канаде, Бразилии, в ЮАР, в Австралии, в Японии, в Китае, не говоря уже про Европу. Даже на антарктической станции есть парочка оригиналов, отправившихся на годичную вахту подзаработать. Пусть попробуют подступиться, это им не историю громить, которая у нас и так услужливо ложится под любую власть.

Ходил я с полчаса, самое малое, – пока не выключили свет. Но и тогда лежал с открытыми глазами, пока темнота мало-помалу не просочилась внутрь, не склеила отяжелевшие веки. Заснув, увидел во сне Рысю. Теплую, маленькую, совсем близкую. И застонал, шаря руками по резиновой своей постели.

После завтрака – такой же невразумительной бурды с едва теплым чаем – пришел Ступнев. Выглядел он еще хуже, чем накануне, заросший, измятый и наверняка не мывшийся, по крайней мере, с позавчерашнего дня. Он него пахло прокисшим потом и гарью, на рукаве засаленного серого пиджака зияла дыра.

– Пойдем, – сказал Ступнев хрипло.

Я покорно пошел. Шли мы на этот раз недалеко и недолго. Поднялись, спустились. Ступнев остановился перед обитой жестью дверью, сунул ключ в замочную скважину. Повернул, пропихнул дверь внутрь, скрежетнув по полу. За дверью оказалась длинная комната с парой стальных шкафов и узким деревянным столом, похожим на стойку бара. Ступнев открыл один из шкафов, покопался.

– Слава богу, есть. На, держи, – и вручил мне деревянную коробку. – На стол поставь.

Я послушно поставил. Коробка была увесистая, темно-зеленая, со сдвигающейся крышкой. Пенал-переросток. Я сдвинул крышку. Там из круглых деревянных гнездышек торчали желто-лаковые кругляшки – пули. Рядок к рядку, аккуратные и ровные.

– Етит твою, наушники снесли! – Андрей сплюнул. – Ладно, сойдет. Привыкнешь.

– К чему привыкну?

– Вот к чему. – Ступнев достал из кармана пистолет. – Ты когда-нибудь такое в руках держал?

Пистолет был большой, серый и, наверное, тяжелый. От него пахло солидолом.

– Нет, не держал, – сказал я, глядя на оружие. – Ты знаешь, я не уверен, что хочу держать.

– Мне тебя отвести назад, в твою конуру?

– Нет, не надо. Я… я ведь согласен, так? Без этого разве никак нельзя?

– Какой же ты террорист, если ствола в руках не держал?

Вообще говоря, стреляющие вещи я пару раз в руках держал. Когда-то, еще в школьной юности, развлекался с мелкашкой. Слабенький патрон, крохотная мягкая пулька. Даже отдачи почти никакой – так, сухой треск, и в мишени-фанерке появляется очередная дырочка. Еще в школе меня учили разбирать-собирать автомат Калашникова. Я даже стрелял из него – положенные по норме НВП десять патронов, орущий старшина, быстрее, быстрее, другие ждут, скачущий в руках автомат, посылающий пули куда-то в овраг за мишенями, на которых и круги-то почти не различимы. Но это было как-то не взаправду, не по-настоящему. Как подъем с переворотом – сделал, пыхтя, и слез. Ощущения, что держишь в руках что-то опасное, ощущения настоящего оружия не было. А вот здесь… он был действительно тяжелый, этот пистолет. И так лежал в ладони, что его тяжесть была к месту, будто продолжение кулака – увесистое, твердое. Он даже согрелся как-то незаметно, будто заранее подстроился под тепло ладони, чтоб не показаться чужим.