Выбрать главу

Всё свободное время Ноя проводит дома — распахивает, хоть и очень хочется сделать наоборот, окна, жмёт кнопку вентилятора, сидит не на, а под подоконником, с кислой и опущенной линией губ слушая, как у вечно весёлых соседей так же весело щёлкает на огне подгорающее масло, разящее шкуркой вяленого мертвеца.

У кого-то играет заедающий джаз, кто-то швыряется вниз сигаретами — иногда Ноя приподнимается, наливает себе воды, пьёт маленькими сухими глотками и успевает заметить, как в мучительно медленно наступающих сумерках мелькают и исчезают, словно крохотные астероиды, огоньки окурков.

Потом, отворачиваясь, он всматривается в приколоченное к полосатой стене мутное зеркало, в отражённое в том собственное лицо — пожелтевшее и похудевшее от жары и духоты, — в свет помигивающей, забросанной носками люстры, и думает, что сильнее всего его квартирка похожа на чай: болотноватый подплесневелый чай, сдобренный щепоткой русальей ряски.

Июль доводит до точки и обрывающейся прямой, сознание кренится в обморок и выдуманную во спасение густую и мокрую траву, у старушечьей луны проступают окаменелые синеватые желваки…

Под сердцем же, в мясе, душе и костях всё растёт и растёт пропасть, разделяющая его с тем, что — или кто — задувало свистом тринадцати разнопёстрых листов и, стучась в не выдерживающие натиска рамы, врывалось в комнату, ложась на плечи блекло-снежными ладонями странного не-тёплого тепла.

˙˙•٠•❆ ❆•٠•˙˙

Август опять похож на разжиревшую, как тыква, лису: немного пахнет кабачками, немного — сливами и скорыми яблоками, шумит и шуршит над городом невидимой небесной мышью, и хотя ближе него к осени нет никого, Ною срывает именно в его ленные, тягучие, полные пыли и смерти дни.

Листья и примыкающий к обочинам ковыль становятся такими же прожжёнными, иссера-жёлтыми, как и его поменявшее цвет лицо, руки иссыхаются из самой кости, кость оборачивается рваной бумагой, журавли из которой не летят, а трухлявыми опилками валятся на асфальт, рассыпаясь горсткой пустоты.

Ближе к вечеру, если поймать нужную полоску дня, удаётся почувствовать застывший в воздухе дух сметанного пирога из каштана и груши, на язык попадает горечь цидонии и облепихи, в глазах кружатся не зрачки, а переспевший, перебродивший крыжовник, и луна похожа на один сплошной урожай, но стоит только моргнуть, вдохнуть или шагнуть — как морок рассеивается, и шкуру облепляет всё та же невыносимая тусклая духота.

Ноя честно пытается выбираться наружу, но наружа щерит прожилистый лисий глаз, рычит и режет невидимые пальцы, как потрёпанный сборник старых сказок из детства, что оставлял на каждой подушке по продольной малиновой царапине, и в день, когда в глазах хохочущих Августовских ведьм укладывается поминальная темнота — Ноя запирается, почти заживо замуровывается в доме.

Выходит разве поздними вечерами, дохрамывает до магазинчика, сутуло оглядывается через плечо — ему чудится, будто чьи-то волосы взметаются и опадают птичьим крылом в свечах фонарных огней — и, запрещая себе думать, ныряет в остывающее подъездное нутро, ковыляя на седьмой этаж без лифта, закрывая последний из трёх замков.

Книги теряют мысль, пища не лезет в горло, что-то, что проедает кожу, отравляя сок и кровь похрапывающей тагашевой тоской с растрёпанной конской гривой, где затерялся пожухлый василёк, никак не получается смыть.

Ноя начинает испытывать перед другими людьми — заоконными, застенными, соседскими и не очень, магазинными и подметальными, кричащими и молчащими, но неизменно даже своей немотой говорящими — не то неприязнь, не то похожий на волка страх: люди раздражают его, улыбаются под низким песчано-оранжевым небом, принявшим лик засушенного апельсина, болтают что-то про хорошие дни, а Ное чуется, что у него вот-вот треснет напополам замученная душа.

Он подолгу ёрзает в постели, пинает наваливающееся гробовым весом одеяло, кутается в простыню, но и в простыне слишком жарко, жар исходит из каждой воздушной поры, ранки, откупоренной забетонированной земли; за тремя улицами отсюда есть тихое рыжее поле с небольшим прудом, где купаются гогочущие утки — Ноя недавно туда забредал, — но и там никуда не денешься от жары: трава стала сеном, утки улетели, а пруд пересох, став пародией на ильный мрамор, поросший жилами умирающих подводных цветов.

Ночи липки и жестоки, сердце гулко колотится под кадыком; Ноя, не находя сил уснуть, просто лежит и смотрит за рассветающее окно, устало отгоняя от вылезающих из-под тряпья ног вялых Августовских комаров: так ему в конце концов удаётся задремать, и сны, нашёптанные рассветом, приносят троетравие зелёной Литы, горящие тыквенные огни, осадивших незнакомые шпили и крыши воронов. Ослепительно-белый запах, смешанный с печным духом ржаных, под соломой, стен, тень исполинских крыльев на приласканных осенней ночью полях, дудящую на восходе сумеречную дудку…

И скраденную мраком фигуру кого-то, у кого волосы — чернее чёрного угля, лицо — бледнее лунного свечения, в загривке застряла красная боярышниковая листва и мелкие кленовые веточки, плащ колышется на ветру, рассеивая изморозь и колючий вечерний снег.

Ноя не знает, ни кто он, ни как его зовут, но сердце, всштопанное в спящую грудь, исходится и полосуется запертым йольским котом.

Сердце болит, нарывает, саднит и безо всяких слов оглушительно говорит: тот это, без кого ты не можешь, как остальные, жить.

Тот это, кому безраздельно принадлежу — и принадлежать буду, буду… — всё целиком я.

˙˙•٠•❆ ❆•٠•˙˙

У Сентября три глаза — змеиный опал, моховый агат да аметист из лаванды, — и дышать в него становится, бесспорно, легче, а вместе с тем и ещё пагубно-тяжелее.

Сентябрь возвращает городу туманы — Гончие снова пробегают по задворкам, обнюхивают и облизывают улицы, дерут когтями кору, лают на уток, ворон и испуганно поджимающееся в облака солнце, и тень их Хозяина, еле заметная, но массивная, налитой тучей ползёт в полумгле по каменелому земляному ковру.

Воздух начинает исторгаться рябиновым сушняком, углями разлетающегося в иной параллели костра, по закоулкам сквозят взъерошенные смеющиеся видения: например, обыкновенная кирпичная коробка с электрическим щитком обращается цветущим вересковым холмом, синицы чирикают голосами крысиных гамельнцев, тонкие иглы предпрудовых камышей одеваются в золотой сусаль.

Город под ладонями любовно лепящего, украшающего и сотворяющего Сентября похож на шкатулку с разноцветными — парижскими, бретонскими, ирландскими — пуговицами, всюду поблёскивают то лазурит, то выброшенный морем янтарь, слышится щекочущий шорох зерна, вечера излучают дымную темноту, где-то в небе ворочается, становясь острей и холодней, свет кристально-голубой Веги.