Выбрать главу

Деревья неестественно быстро меняют окрас, становятся замкнутее, отодвигаются от мира людей, отгораживаются исхудалыми ветками и, подкрашенные понизу ржавой рыжиной ранних фонарей, всё шепчутся, шепчутся о том, от чего по зубам да хребту пробегает борзой мороз.

Сентябрь благосклонен к Ное: выманивает из дома, бросает под ноги отобранную прелую листву, подталкивает подхватить ту в руки и тут же налетает тыквенным ветром, разнося во все стороны завораживающими фейными самолётиками. Сентябрь проливается лужами, топит в них оскалившую зубы луну, поселяет в зрачке спутанное голодеревие, впаянное верхушками в перевёрнутое тормашками небо, рассаживает тут и там лопающиеся чернильные яблоки, кроющие в своих семечках вечность.

Он сладкий и волнующий, как горечавковый мёд на летней веранде, мечется из угла в угол, то курит в кулак на чьём-то балконе, сбрасывая земле не пепел, а бледные ведьмушки-грибы, то тычется носом в шапки фонарей, будто переросший несмышлёный мотылёк, ищущий источник несгорающего счастья — фонари тогда начинают моргать, мигать и, чаще всего, гаснуть.

Сентябрь обезвременивает город, уносит Августовскую бессонницу, раздавив её доброй когтистой пятернёй, бормочет что-то на ухо — так же тихо и неразборчиво, как произносят заклятие колдуны, ползает по карманам маленьким проказливым божеством, подсовывает туда жёлуди и каштановые иголки, оборачивает осины и берёзы — заговоренной мандариновой рощей.

Вода в городской реке чернеет, дома на берегах делаются приземистее, тучнее, ветер заносит в окна соль, йод и прибой уходящих в иномирье птиц, а в груди у Нои крутится, постоянно задевая сколотыми гранями узкие стенки, заволхвовленная лошадиная карусель.

Ное то легчает — тогда лицо его светлеет, ноги чаще несут наружу, в горле иногда колышется охрипший седой смех, — то становится в разы хуже: что-то хрупко-прозрачное, что так и не получается назвать, раздирает и полосует сердце, в душе созревает ощущение непричастности к миру вокруг, сам мир переходит в рисованную картинку, по венам снуёт тревога, вечерами хочется в голос рыдать.

Сны приходят и уходят приливами и отливами, задевают крылом и рукавом, рычат и ревут неизвестными песнями неизвестные города, цвета покрываются царапинами, Ное навязчиво мерещится, что кто-то с той стороны протягивает руку: может, хочет забрать с собой, может, просто зовёт.

Ему тревожно, радостно, страшно, больно, абсолютно нечем дышать.

Он ходит по комнате из круга в круг, приваливается лбом и щеками к оконному стеклу, водит по тому подушечками рук, кусает губы, рассеянно смотрит вниз — порой в голову приходит неосознанное желание распахнуть рамы, встать на подоконник и спрыгнуть в слепой уверенности такого же слепого полёта, будто бы впаянного в кровь, но потом в черепе яснеет, тело сотрясает сковывающий лёд.

Ноя отшатывается, спотыкается, отползает в дальний угол и, не зная, куда себя деть, начинает перебирать дремлющие в одном с ним пространстве вещи: так однажды среди книг, перьев чаек, посуды, сношенных ботинок, дедовых шахмат, банок с вареньем и комков сбившейся в зайцев пыли он находит странный и безумно длинный красный шарф.

Шарф тот чем-то неуловимо напоминает крыло или обретшую плоть душу, нитки никак не получается отколупать, бахромка по краю похожа на перезрелую арониевую кисть, пахнет от него сырым промозглым холодом из тех долин, которых, Ноя точно уверен, среди людского мира попросту нет…

И он не может, совсем не может взять в толк, откуда шарф этот в его доме появился: упал откуда-то сверху и, наглухо повязав трясущиеся белые руки, остался с ним жить, спать и, шерстинка за шерстинкой, вытканная из самой осенней души, прикладываться к покорно отдающемуся, утомленному бесплодными поисками бесплодного ответа сердцу.

˙˙•٠•❆ ❆•٠•˙˙

Октябрь — текучий и гибкий, как фрагмент наговоренного чёрного пламени — делает с миром нечто такое, чему не придумали ни названия, ни объяснения, ни смысла: например, маленькая узенькая прихожая маленькой узенькой квартирки обретает иную плоть, начинает содрогаться стенами и медленно растворяться в пожаловавшем в гости медно-буром лесу, вырастающем прямо посреди прикрытого ковриком стоптанного пола.

Под окнами — всего лишь бетонная улица, шумный людской двор, скамейки, скудные деревца, металл, машины, кошки и трамвай, но человеческие голоса незаметно сходят на нет, воздух лает неизвестно откуда приходящим волчьим клёкотом, перекрытия грязных извилистых балконов отходят чернёным лапам лосиных дебрей, в осязаемом и не очень пространстве витают тревога, предчувствие, предвкушение, и каждое подожжённое окошко образует свой особенный, вовсе не такой и крохотный, самоуглублённый мирок.

Прохожие, разглядывать которых сверху становится непривычно легко, оборачиваются кем-то иным тоже: угловатые, сгорбленные, сутулые, под тростями и парашютами зонтов, они как будто приучаются вырабатывать особенный подфонарный пигмент, отсвечивая в пасмурках рыже-яблочным уютным светом.

Старые зеленоглазые коты на старых пожелтевших листках вновь возвращаются на подоконник, куда идут и карандаши, и ручки, и чашки горячего чая, купающего собранные недавно желудёвые каштаны, и заодно и сам Ноя, поджимающий колени да слушающий, вбирающий живущую ниже сумасшедшую осеннюю реальность.

Внутри у него дико, надсадно, почти совсем невыносимо; то самое ещё-не-знакомство, ощущение которого преследует целый год, жжёт и кусает плоть, форточки дышат сосновым холодом в зажмуренное лицо, сердце не сбавляет бега, ладони потеют, сны настигают за каждым углом.

Он уже даже не помнит, когда успевает уснуть, почему решает уснуть, что случается с ним каждый упущенный час: открывая глаза — вновь и вновь видит под собой тень от раскинутых шатром крыльев, свечи тыквенных язычков, летящих бок о бок огромных китов, до́бро поющих о большой золотой Звезде. По векам брызжет согретый мрак, вьются, касаясь рук, мелкие разноцветные рыбки, внизу, тяжело свернувшись, спят маленькие травяные дома, гладит пологие склоны ласковая зимняя длань, и кто-то, кто преследует, но так и не позволяет себя разглядеть, заливается над самым ухом свободным заразительным смехом — всюду, куда он посмотрит, загорается индевелым костром бело-серая мгла, и мир застывает сияющей хвойной сосулькой.

Просыпаясь, Ноя замирает, как напуганный подорожный сверчок, подбирает полоску губ, подолгу глядится в линии и срезы теряющих отпечаток ладоней: на тех на долю секунды разрастается знакомый снежный узор, а потом всё обрывается, истлевает, под потолком сонно гудит лампочка и топчут ногами, пытаясь уложить детей, раздражённо покрикивающие соседи.