Царь медленно разломил айву.
— Я безумен, — нехотя признался он. — На самом деле. Это не балаган.
Феб по-волчьи прищурился и внимательно всмотрелся в лицо собеседника. Делайсу показалось, что жаркий свет проникает ему сквозь кожу.
— Да, это так, — сказал лучник. — Наклонись сюда, мальчик, я должен понять, насколько сильно Триединая вгрызлась в твою душу.
Царь повиновался, и сияющие пальцы Феба легли ему на лоб. Несколько минут Аполлон молчал.
— Мои дела плохи? — не выдержал Делайс.
— Не так уж, если ты можешь говорить со мной, — покачал головой гипербореец. — Хотя я чувствую пустоту и тяжесть. У тебя провалы памяти?
— Скорее затмения, — поморщился Делайс. — Наползает какая-то муть. Ничего не вижу. И ничего потом не помню.
— В остальное время ты притворяешься, — уточнил Феб.
Царь склонил голову.
— Мне нужно бежать отсюда, — упрямо повторил он. — Мои войска в горах. Я должен добраться до них.
— С безумной головой? — Губы Феба сложились в усмешку. — С каждым днем мути, как ты говоришь, будет все больше и больше. Темнота пожирает твой разум. Скоро ты уже не сможешь отличить игру от реальности, как день от ночи.
— Но ты же поможешь мне? — взмолился царь.
— Я попробую, — с расстановкой сказал Аполлон. — Только попробую. — Он поднял руку, останавливая преждевременную благодарность. — Даже я недостаточно силен, чтоб выступать против Трехликой.
— Поиграй мне, — устало попросил царь. — Когда-то вся боль уходила от твоей музыки.
Аполлон знаком указал измученному Делайсу на ложе. Нежная мелодия зазвенела сначала глухо, как скворец, прочищающий горло, а потом все звонче и звонче, прогоняя из комнаты безумного царя страхи и тоску.
— Марсий! Эй, Марсий! — Феб тряс дерево так, словно собирался сбить голову-оракул на землю. — В чем главная тайна Триединой?
— А? Что? — Отрезанная голова разлепила ссохшиеся веки. — Кто посмел тревожить мой сон? — начала, было, она. — А, это ты. — Выражение лица рапсода сделалось скучным. Бездарный бог бездарной музыки.
Феб засветил ему булыжником в глаз.
— Отвечай, чучело, а то собью, как переспелую грушу!
— Висит груша, нельзя скушать, — дразнился Марсий. — Что ты мне еще можешь сделать? Глупый лучник, возомнивший себя поэтом! Ты хоть одну строчку сам написал? А знаешь почему?
— И почему? — раздраженно спросил Феб, вынимая из-за спины лук и прицеливаясь.
— Потому что поэтическую одержимость дает Великая Мать, — как младенцу, объяснил Марсий. — И ты был одержим, когда убивал по ее приказу. Ты чувствовал поэзию смерти. Вдохновение смерти. Свободу смерти. — Рапсод хихикнул. — А когда стал дуть в дудку или складывать слова, все кончилось. Каждому свое, Феб. Ты убийца.
— А ты, значит, поэт? — угрюмо осведомился Аполлон.
— Ясное дело, — согласился Марсий. — Иначе я бы не торчал здесь и не прорицал…
— Завидная участь, — поддразнил его лучник. — Шкуру с тебя содрали, голову насадили на кол. И это в благодарность за верную службу?
Рапсод насторожился.
— Что ты имеешь в виду? — Он чувствовал подвох.
— Так, ничего. — Лучник повернулся к дереву спиной, словно собираясь уходить. — Боги на Олимпе бросали жребий, кого из земных поэтов вытащить из Аида и заставить услаждать их слух на пирах. Я мог бы замолвить за тебя словечко…
— Э-э-э! Мышиная чума! — Марсий завопил бы во все горло, если б оно у него было. — Я что тут, до скончания времен должен торчать и пугать ворон?
— Я думал, ты прорицаешь, — меланхолично отозвался Аполлон.
— Послушай, лучник, — взмолился Марсий. — Ты все-таки виноват передо мной…
— Ты мне уже отомстил, — возразил гипербореец, присев на камень и нарочито долго вытрясая из сандалии камешки.
— Да! Но ты выкрутился! — вспылила голова. — А я не могу даже прогнать дрозда, если он вздумает меня обгадить! Аполлон, приятель, вытащи меня отсюда! Ведь должна же быть у тебя совесть!
— Должна, — согласился Феб. — Вот только не знаю, куда подевалась? Как ты меня назвал? Мышиная чума?
— Нет, нет. Царь поэтов. Бог вдохновения.
— Лучший из музыкантов. — Гипербореец перевязал сандалию и был готов снова двинуться в путь.