Выбрать главу

А за столом у окна все так же сидит Муся, читает учебник. Но теперь на ней накинута шубейка. Переворачивается страница — и вот к знакомым нам фотокарточкам добавилась еще одна — Василий в папахе, с медалью на груди.

Стук в дверь. Муся, словно очнувшись, встает, кутаясь в шубу, подходит к двери.

— Телеграмма! — Почтальон подает телеграмму.

— Откуда?

— Из Кургана. — Почтальон уходит.

Муся читает телеграмму: "На станции тиф". И больше Ни слова.

— Тетя Феня! — кричит Муся.

— Что случилось? — спрашивает тетя Феня, вырастая на пороге.

— У папы беда! Вот... — она протягивает телеграмму.

— Странная телеграмма, — сказала тетя Феня, прочтя ее. — Впрочем, Иван Николаевич ни слова не скажет. Это кто-то из рабочих.

— А почему Смоляков молчит? — спросила Муся.

— Он в Петрограде.

— Тетя Феня, я туда еду. Немедленно...

— В Кургане сейчас весна, распутица...

— Но я должна... Обязана!

— Хорошо, поезжай! Если застрянешь, попытаюсь туда вырваться.

Опытная станция. Весна. По грязной, оплывшей конским навозом дороге тащатся дровни. Лошадь идет еле-еле... Правит вожжами баба в нагольном полушубке. В дровнях сидит закутанная в тяжелую клетчатую шаль Муся. Вот и пристанционная усадьба, конюшня, дом... Но никто не вышел навстречу подводе. Даже Федот не вышел.

Муся встает с дровней и, оставив чемодан, бежит на крыльцо.

В просторной комнате на железных койках двое больных: молодая женщина рабочая-селекционер — и конюх Федот. Возле койки Федота сидит на табуретке в ватнике Иван Николаевич и пытается кормить с ложки больного.

— Иван Николаевич, не идет... В горле заслонка.

— А ты проглоти ее... Глотни, глотни. Она и откроется.

Скрипнула дверь.

Иван Николаевич обернулся, да так и застыл с ложкой бульона — на пороге стояла Муся.

— Папа!

— Тебе нельзя сюда!

— Папа! — крикнула она, с плачем кинулась ему на шею.

— Успокойся, дочка! Успокойся!.. Напрасно ты приехала сюда... Это же опасно.

— Нет, нет! Я не уеду от тебя, — плакала Муся.

— Успокойся, успокойся... Кто тебя вызвал?

— Телеграмма была от вас.

— Кто давал? Федот, не твой грех?

Федот с минуту тяжело дышал.

— Виноват, Иван Николаевич. Внучку посылал. Жалко мне вас... Вы уж три недели на ногах.

— А это тебя не касается! — сердито сказал Твердохлебов. — Твое дело принимать лекарство и еду...

— Муся, — слабо сказал Федот, — заберите вы его отсюда, Христа ради. Помрем мы все... Двое уж преставились... Ох-хо-хо... — Федот закрыл глаза.

— Не говори глупостей! А ты иди отсюда, иди... Расположишься в кабинете, — говорит Иван Николаевич.

Кабинет Ивана Николаевича. Но теперь в нем стоят две койки: на одной лежит сам хозяин, на другой Муся. Чуть брезжит утро. Иван Николаевич, откинув одеяло, вынимает градусник, смотрит на него — температура тридцать девять с половиной. Он натягивает халат, надевает валенки и садится к столу, что-то пишет.

Муся, проснувшись:

— Папа, ты почему не спишь?

— Я уж отдохнул... Спи, спи...

Муся вглядывается в его лицо и вдруг с тревогой:

— Пап, да ты весь красный!

— Это я так... Простудился малость.

— Папа, да у тебя сыпь! — Муся кинулась к нему с постели.

— Не подходи ко мне, слышишь?

— Я сейчас за доктором, — засуетилась она.

— Нет здесь доктора... А до Кургана тебе не добраться...

— Но надо же что-то делать!..

— Я уже послал за фельдшером. И лекарство нужное принял. На вот, выпей! Может, предохранит! — Иван Николаевич дал ей таблетку.

Муся выпила.

— Не давай телеграммы ни матери, ни Ирине. Слышишь? Все обойдется.

Иван Николаевич кутается, заметно, как бьет его озноб, дрожит рука.

— Нет, не могу писать!

— Да ты ложись, ложись... Папа!

Он и в самом деле идет покорно в постель... Ложится. И, приподняв голову на подушке, говорит:

— Присядь поодаль. Я тебе хочу что-то сказать.

Муся присаживается на стул.

— Я уже написал там, — кивнул он на стол, — Смолякову... И ты передай ему... Если со мной что случится... Весь селекционный материал станции перевези в Омск в сельскохозяйственное училище... И там продолжать начатые работы. Ирина пусть туда переезжает... Если живой останется. А я поехал... Вон видишь, как понеслись? Кони-то, кони. И столбы... Все дым клубится. Земля горит...

— Папа, папа, — плачет Муся.

Слезы текут по ее щекам, и мы видим, словно сквозь бегущую водяную пленку, как начинает дрожать и смещаться мир реального видения. И вот уже рыжие кони несутся прямо на нас и через мгновение, кажется, стопчут, сровняют нас с землей. Но что это? И земля сдвинулась, поднялась клубами, словно пар. И тени повсюду мелькают, огромные тени перечеркивают дымный небосвод. А потом все затихает, опадает какими-то черными хлопьями. И мы видим бескрайнюю, унылую пустыню, всю в рытвинах да в воронках, как изрытое оспой лицо.

Полную тишину подчеркивает мерный ход часов да тихое потрескивание дров в горящей печке. Мусина комната в Тюмени. Тетя Феня сидит у изголовья кровати, вяжет кружева. На подушке исхудалое Мусино лицо. Мы ее почти не узнаем — она острижена наголо и так похудела, что похожа на мальчика. Она открывает глаза и долго с недоумением смотрит на тетю Феню.

— Где я, тетя Феня? — спрашивает она тихо.

— У нас, в Тюмени.

— А где папа?

— Ты спи, спи...

— Нет, тетя Феня... Я хочу знать все, — сказала Муся.

Тетя Феня молча глядит на нее, и глаза ее наполняются слезами...

— Где он умер? — спрашивает Муся.

— В Кургане, в крестьянской больнице... Я поехала вслед за тобой... И нашла вас обоих в тифу. Ивана Николаевича взял к себе в палату доктор Успенский, его знакомый... Сам ходил за ним... Но все было напрасно.

Муся смотрит в потолок невидящими глазами. Помолчали.

— Когда вы с ним познакомились, тетя Феня?

— Двадцать пять лет назад... Мы с твоей матушкой работали в Красноуфимской женской прогимназии. Я вела немецкий язык, она рисование... И обе были влюблены в земского статистика Ивана Николаевича. Он и смолоду был неброской красоты, зато уж начнет говорить — божий огонь! На его лекции как в театр ходили...

— Тетя Феня, извини за нескромный вопрос: а ты влюблялась?

— Да... Однажды в жизни...

— А почему же замуж не вышла? — с наивной простотой спрашивает Муся.

— Потому что не хотела изменять... ему... — Тетя Феня уткнулась в свое вязание и быстро вышла.

— Вот оно что! — Муся встала с постели, пошатываясь, подошла к столу. Вот оно что! И мне больше никого не надо... С тобой останусь... — Она взяла со стола карточку Василия, выдвинула боковой ящик, достала оттуда тоненькую пачку писем, подошла к печке и бросила все это в огонь...

Карточка и письма вспыхнули и на какое-то мгновение в комнате стало светлее.

Муся глядела, как они догорали, и прошептала:

— Клянусь тебе, папа, я сделаю все, что ты не успел!

И опять перед нами те же сосны, где похоронен Иван Николаевич. Но рядом уже не поле, а тот самый луг, на котором они когда-то собирали гербарий.

И снова та же картина: Твердохлебов в неизменной соломенной шляпе, юные Ирина и Муся в легких пестрых платьях, в белых панамах.

— Ну, вот мы и собрались все вместе, — говорит отец.

— Папа, — кричит Муся. — А где же колоски? Ты обещал колоски!..

— Поле вон там, за темным лесом, — отвечает отец.

И в самом деле: за высоким сосновым кряжем открывается беспредельное поле. И тихо в поле — ни ветерка, ни дуновения. День клонится к закату.

Иван Николаевич и дочери его входят в пшеницу по грудь, как в воду, и, оглаживая рукой колосья, уходят все дальше и дальше.

И смотрит на них от сосны Мария Ивановна, старый человек с таким усталым и таким светлым лицом.

Вот она сдвинулась и пошла за ними туда, к горизонту.

Так они и растворяются среди высоких созревающих хлебов.

1972