Выбрать главу

В таком разочаровании и незнании ей пришлось пребывать до вечера третьего дня, только к этому времени Ирма приободрилась, так что ее смогли отпустить лечиться и поправляться домой. Ирма сама хотела бы пойти скорее в свою разоренную квартиру, чем к тете Анне, ей не хотелось слышать и видеть ни одного человека. Но в больнице решили, что поправляющаяся, несомненно, нуждается в обществе и помощи других людей, и поэтому ее передали, так сказать, из рук в руки тете, чтобы не произошло чего-нибудь худшего, чем то, что уже случилось. Тетя своими собственными ушами слышала, как Ирма сказала врачу вполне спокойно:

— Это не поможет, не навязывайте мне стражу, я все равно сделаю то, что хочу.

— Конечно, сударыня, — согласился врач, — но вскоре вы уже не захотите так поступать. Немножко оправитесь, и все пройдет. Поверьте, я понимаю вас больше, чем вы сами себя. Вы встречаетесь с этим впервые, а я — уже множество раз.

— С тем, что было со мной, вы все же встречаетесь первый раз, — сказала Ирма.

— И надеюсь, в последний, — ответил врач.

Тете Анне в больнице твердили, чтобы она не надоедала Ирме ненужными вопросами, не выведывала у нее ничего. Это очень осложнило положение тети Анны, так как она не знала, как и что говорить. Пока они были вдвоем с Ирмой, а другие еще не пришли с работы, тетя пыталась молчать — занималась своим делом и «сопела себе в две дырочки», как сама любила говорить. Но эту игру в молчанку Ирма не смогла долго вынести. Она сама стала искать тему для разговора.

— Кто у вас теперь на квартире живет? — спросила она. — Только сейчас заметила, что это какой-то мужчина.

— Да, мужчина, — ответила тетя. — Это он тебя в больницу отвез.

— Значит, Ээди Кальм?

Тут последовало молчание, обе задумались. Потом Ирма сказала как бы про себя:

— Значит, это кровать Ээди, что в передней комнате.

Ее терзала мысль, что она легла помирать на постель Ээди, словно так было угодно судьбе.

— Да, кровать Ээди, — сказала тетя, перебив мысли Ирмы, — они же с Лонни еще не в таких отношениях, чтобы спать в одной комнате или в одной кровати.

Ирму подмывало спросить, в каких же они отношениях, но она не сделала этого, ведь это ее не касалось, во всяком случае, в той мере, чтобы спрашивать. Тетя сама ничего больше не сказала, словно сочла свое деликатное замечание достаточным. И опять потянулось молчание.

— Тетя, почему ты ничего больше не говоришь? — спросила наконец Ирма.

— Деточка, мне нечего сказать, — ответила тетя. — Может, ты сама… у тебя, может, есть что сказать.

— Ах, дорогая тетя, — сказала Ирма, — мне тоже нечего. Ты же сама видишь, что со мной, чего там еще говорить.

Однако в конце концов нашлось о чем говорить, и даже много и долго, и чем дольше они разговаривали, тем больше к Ирме как бы возвращалась жизнь, так что тетя Анна видела, как сильно ошибались в больнице, запрещая ей надоедать расспросами. Только одно не нравилось тете, она никак этого не понимала: почему Ирма так мало плакала? Вернее сказать: почему она не плакала вовсе! Появлялась лишь какая-то слезинка, поблескивала в уголке глаза или на щеке, пока не высыхала. Это так худо подействовало на тетю, что она сама принялась плакать вместо Ирмы, потому как ее любящее и чуткое сердце никак не могло позволить, чтобы этакий печальный и горестный случай, какой произошел с Ирмой, мог обойтись без больших слез. И это жалостное обстоятельство обратилось вроде бы в смешное, да и как это еще назовешь, если одна, кого дело больше всего касается, сидит с сухими, как бы безразличными глазами, а другая, человек почти посторонний, льет слезы.

В таком состоянии и застала их Лонни, когда пришла со своей фабрики, как всегда, пропахшая сладкими запахами. Разумеется, мать и ей все досконально растолковала и объяснила, но она сделала это потихоньку, улучив минутку, когда Ирма была в другой комнате. Пришлось прояснить дело и для Ээди, но еще тише, чем для Лонни. Это было тем легче сделать, что Ээди не задавал никаких вопросов, будто ничто его ни капельки не интересует. Он даже ни разу не взглянул на тетю Анну, то потуплял взгляд в пол, то обращал его к окну, как будто ему было немножко стыдно и неловко слышать это. Так что в тот же вечер все уже знали о случившемся с Ирмой, но никто больше вслух об этом не говорил, хотя у всех неспокойно было на сердце. Было так ужасно много непонятного, необъяснимого и загадочного в этом событии, что толковать о нем можно было бы хоть целый вечер и всю ночь напролет, и все равно вопросам и ответам не было бы конца.