Крупный нос с характерно широкой переносицей и вывернутыми ноздрями. Квадратный подбородок. Лоб покатый, бугристый, словно кто-то лепил этот лоб наспех из красной кейранской глины.
Вылепил и оставил.
— Привет, — сказал пес хрипловатым низким голосом. — Не хотел тебя будить… со временем понимаешь, насколько ценная эта штука — нормальный сон… я вот молока принес…
Ийлэ перевела взгляд с пса на кувшин.
— Это тебе… ей я отдельно… козье… там Нат козу нашел… Нату ты не нравишься, но у него есть причины не любить альвов. А у тебя, думаю, есть причины не любить нас, но так уж вышло, что жить нам придется под одной крышей, потому будь к нему снисходительна. Он мальчишка… и вовсе не злой. Бери…
Он подвинул кувшин.
— Я слышал, что альвы любят молоко…
Пес замолчал, наверное, ждал ответа. Не дождался.
Кувшин был рядом.
Высокий. В такой пинты три влезет, а то и четыре… старый… кажется, Ийлэ видела его на кухне, в той своей прошлой жизни… и вправду кажется… что она помнит?
Ничего.
Кувшинов на кухне хватало, и медных кастрюль, и черпаков, шумовок, тарелок, блюд и блюдец, прочих вещей, за которые теперь цеплялась память.
Но главное, что этот конкретный кувшин был рядом, и Ийлэ не только видела темную его поверхность, неровную, покрытую влажной испариной, но и ощущала сладкий аромат молока. Не только его. Хлеб. Свежий. Быть может, горячий, с крепкой хрустящей корочкой, с мякишем, который липнет к пальцам.
Мясо.
Жареное с чесноком, с ароматными травами…
И поневоле Ийлэ принюхивалась, пытаясь разобраться в ароматах…
— Это тоже тебе, — пес вытащил откуда-то из-за сундука глубокую тарелку, прикрытую полотенцем. — Вроде еще не совсем остыло… если остыло, то скажу и погреют… хотя, конечно, гретое не то, но ты так сладко спала… Бери.
Он подтолкнул миску к Ийлэ.
Замер.
Еда была близко. Обманчиво близко. Только руку протяни и… что тогда? Отберет? Пинком опрокинет кувшин, чтобы раскололся, разлетелся на куски? Швырнет миску в стену… или просто ударит по руке?
По лицу?
Нет, по лицу били редко… не хотели портить…
Ийлэ переводила взгляд с миски на пса, со пса на миску, уговаривая себя не поддаваться. Есть еще хлеб… и булка, та, которая с изюмом. Это ведь почти роскошь… и вовсе Ийлэ не настолько голодна…
…душица…
…и подлива кислая, на можжевеловых ягодах, такую кухарка готовила к мясу…
…а мясо свежее, вымоченное в кислом молоке, запеченное на углях…
— Ты выпила мой бульон, и это хорошо, потому что он полезный, хотя и гадость редкостная, но бульона одного мало. Поэтому поешь.
Ийлэ покачала головой: она не так глупа.
А с другой стороны, если она испортит ему игру, пес все равно разозлится, так имеет ли смысл рисковать?
— Ты… не против, если я ее возьму? — пес поднялся, и Ийлэ отпрянула, прижимаясь к трубе. Он подходил медленно, и с каждым шагом его скрипели доски.
Тень пса переползала с одной на другую, и на трубу, словно карабкалась по кирпичам, и на Ийлэ легла, лишая возможности двигаться. Надо было бежать, но Ийлэ только и могла, что смотреть на него.
Ждать.
— Послушай, — пес протянул руку, но не к ней, а к корзине. — Ты… ты меня боишься, а это не правильно. Я в жизни не обидел женщину.
Он поднял корзину легко, и отродье лишь вздохнуло.
Оно проголодалось.
И если пес вновь даст ему молока, то будет хорошо, а если не даст… он оставил кувшин, Ийлэ не будет пить все. Поставит на подоконник, там холодно, потом можно будет поделиться.
Согреть во рту.
И по капле. Отродью легче, когда по капле… молоко, силы… а миску тоже оставил, с полотенцем… и Ийлэ, убедившись, что он ушел, и дверь на чердак за собой запер, на четвереньках подобралась к миске.
Мясо остыло.
А хлеб, пропитавшись подливой, стал только вкусней. Ийлэ отламывала по крохотному кусочку, засовывала их в рот и рассасывала, как когда-то давно леденцы…
…хлеб был лучше леденцов.
Много лучше.
…она так и осталась на чердаке. И пес притащил туда одеяло.
А второй, который помоложе, матрац. Этот второй ненавидел Ийлэ и потому был понятен. От него следовало держаться подальше, и она отползла за трубу, в тень, которая, к сожалению, была не настолько густой, чтобы пес ее не увидел.
Он же, бросив матрац, не спешил уходить.
Прошелся по чердаку, остановился у распахнутого сундука, куклу поднял, повертел в руках и аккуратно усадил за столик.
— Ты мне не нравишься, — сказал он, повернувшись к Ийлэ спиной.
Пес смотрел в узкое чердачное окно, и на подоконник, тоже узкий, темной от влаги, опирался обеими руками. Он покачивался, и Ийлэ не могла отделаться от ощущения, что еще немного и пес упадет.
Пускай бы упал и свернул себе шею, благо, тонкая, длинная.
— Я вообще альвов ненавижу… и хорошо было бы, чтобы ты сдохла.
Наверное.
Ийлэ подумала и согласилась: она ненавидела псов, и если бы этот, конкретный, который знал, что Ийлэ слабее и потому ее не боялся, издох бы, она бы порадовалась.
— Но Райдо думает иначе.
Обернулся.
И от подоконника отлип. Подошел, пнул матрац.
— Это он приказал принести. Я принес. И буду приносить матрацы, белье… что угодно, пока ему от этого легче. Слышишь?
Слышит.
Райдо… он называл имя, но Ийлэ его не запомнила. К чему ей знать чужие имена? Ей бы собственного не забыть.
— Поэтому, чем дольше он проживет, тем лучше для тебя…
Пес ушел.
Ийлэ осталась.
Она перетянула матрац поближе к печной трубе. И простыни погладила, удивляясь тому, что у нее есть простыни… чистые, белые…
Одеяло… подушка огромная, с которой Ийлэ ложилась спать в обнимку. Но засыпала все одно настороженная, готовая очнуться от любого шороха, уже различая голоса дома от шепота дождя.
Убежище она покидала дважды в день, всякий раз осторожно выглядывая из-за двери, убеждаясь, что узкий коридор за ней пуст.
И второй, ведущий, к центральной лестнице.
Лестница ей была не нужна. Ийлэ добиралась до дубовой двери и вновь останавливалась, прислушиваясь к тому, что происходит за этой дверью, трогала ручку. Толкала дверь. И замирала, ожидая окрика…
…она знала, что в это время пес спускался к завтраку, но все равно ждала… чего?
Чего-нибудь.
И чем дальше, тем напряженней становилось ожидание. Если бы не отродье…
…он нарочно оставлял корзину в своей комнате, зная, что Ийлэ придет за ней.
В комнате стало чище. Здесь все еще пахло болезнью и виски, но пыль исчезла и вещи не валялись на полу. Ийлэ замирала на пороге, приказывая себе быть осторожней.
Она кралась — от двери до корзины — три шага.
И назад три.
Переступить порог. Выдохнуть с облегчением — у нее вновь получилось. И сбежать в единственное, почти безопасное место: на чердак.
Дверь прикрыть.
Сесть. Вытащить отродье, нить жизни которого день ото дня становится прочней…
— З-сдравствуй, — сказать шепотом.
Она не ответит.
Хорошо, если дрогнут полупрозрачные веки. Или ручонки, спрятанные меж полотняных складок, шелохнуться. Отродье по-прежнему тихо, безмолвно, но это безмолвие больше не кажется спасительным. Ийлэ порой хочется, чтобы оно, ее проклятье, ожило.
Закричало.
Молчит.
Но силу тянет, глоток за глотком, жадно, словно осознает, что от этой силы зависит собственная его жизнь. Ийлэ делится. Ей не жаль, правда, силы все одно немного, но… с каждым днем пребывают. По капле. По вздоху. С теплом чердака, с едой, которую приносит пес и он же, больше не пытаясь заговаривать, забирает отродье, говорит, что кормить, но на самом деле для того, чтобы Ийлэ спустилась.