– Да, – сказал Эрленд. – Всякое говорят. Со мной-то никогда такого не случалось, да, верно, и не случится: ведь я не отличался благочестием, не то что Лавранс!
Затем Кристин спрашивала Эрленда, кто это был с ними на пиру, когда они прибыли в Хюсабю. Эрленд и о них не мог ничего толком рассказать. Кристин поразило, что ее муж не походит на местных жителей. Многие из них были красивы, светловолосы и краснощеки, сильные и крепкого телосложения, среди стариков встречались невероятно тучные. Эрленд казался заморской птицей среди своих гостей. Он был на голову выше большинства мужчин, строен и худощав, с тонкими руками и ногами. И у него были черные, мягкие как шелк волосы, смуглая бледность кожи, но голубые глаза под черными как уголь бровями и пушистыми черными ресницами. Лоб у него был высокий, виски впалые, нос немного великоват, а рот несколько маловат и слишком слабый для мужчины. И все же Эрленд был красив! Никто из мужчин не был и вполовину так красив, как Эрленд. Даже его мягкий, тихий голос не походил на тяжелую речь других людей.
Эрленд рассмеялся и сказал, что ведь род-то его происходит не из этих мест, если не считать его прабабки, Рагнрид, дочери Скюле. Люди говорят, что он очень похож на своего деда с материнской стороны, Гэуте, сына Эрленда, из Скугхейма. Кристин спросила, а что ему известно об этом человеке. Оказалось – почти ничего.
Как-то вечером Эрленд и Кристин раздевались. Эрленд не мог развязать завязку башмака и разрезал ремешок; нож соскользнул и поранил ему руку. Эрленд потерял много крови и страшно ругался. Кристин достала полотняную тряпочку из своего сундучка. Она была в одной сорочке. Эрленд обнял стан жены здоровой рукой, пока Кристин делала перевязку.
Вдруг он испуганно и смущенно заглянул ей в лицо и густо покраснел. Кристин поникла головой.
Эрленд убрал руку. Он ничего не сказал, когда Кристин тихо отошла от него и забралась в постель. Сердце у нее билось глухо и сильно. Изредка она поглядывала на мужа. Тот повернулся к ней спиной и медленно снимал с себя одежду. Потом подошел к кровати и улегся.
Кристин ждала, что он заговорит. Она ждала с таким нетерпением, что по временам сердце ее словно не билось, а трепеща замирало у нее в груди.
Но Эрленд не сказал ни слова. И не привлек ее в свои объятия.
Наконец он нерешительно положил свою руку ей на грудь, прижавшись подбородком к ее плечу так, что колючая щетина бороды вонзилась Кристин в тело. Он все еще ничего не говорил, и Кристин повернулась к стене.
Она словно погружалась и погружалась куда-то. Нет у него для нее ни единого слова, а ведь теперь он знает, что она носила его дитя все это долгое, тяжелое время. Кристин стиснула зубы в темноте. Умолять его она не будет, – если он хочет молчать, она тоже будет молчать – хоть до самого того дня, когда у нее родится оно. Гнев заливал ее душу. Но она лежала тихонько, как мертвая, у стены. И Эрленд тоже лежал тихо в темноте. Час за часом лежали они так, и каждый из них знал, что другой не спит. Наконец Кристин услышала по его ровному дыханию, что он задремал. Тогда она дала волю своим слезам – от горя, от оскорбления, от стыда. И ей казалось, что этого она никогда ему не простит.
Три таких дня прожили Эрленд и Кристин. «Он ходит словно мокрая собака», – думала о нем молодая жена. Ее бросало в жар и холод от гнева, она не помнила себя от озлобления, видя, что он испытующе поглядывает на нее, но немедленно отводит глаза, если она обращает к нему свой взгляд.
На четвертый день утром Кристин сидела в горнице, когда туда вошел Эрленд, одетый для поездки верхом. Он сказал, что едет на запад, в Медалбю. Не хочет ли она поехать вместе с ним взглянуть на усадьбу, – она ведь принадлежит ей как свадебный подарок от мужа. Кристин ответила: «хорошо», и Эрленд сам помог ей натянуть мохнатые сапоги и надеть черный с серебряными застежками плащ с рукавами.
Во дворе стояли четыре оседланные лошади, но Эрленд сказал, что Хафтур и Эгиль могут оставаться дома и помогать молотить. Потом сам посадил жену в седло. Кристин поняла, что Эрленд задумал поговорить о том, что лежало между ними невысказанным. И все же он ничего не сказал, пока они медленно ехали на юг к лесу.
Уже давно начался месяц убоя скота, но снег еще не выпал в этой стороне. День был свежий и чудесный; солнце только что поднялось, и лучи его сверкали и отливали золотом на белом инее повсюду – на земле и на деревьях. Кристин и Эрленд ехали по пашням Хюсабю. Кристин заметила, что засеянных участков и жнивья было мало, больше пустоши и старых лугов, кочковатых, замшелых, поросших ольховыми побегами. Она сказала об этом.
Муж ответил развязно:
– Разве ты не знаешь, Кристин, – ты же так хорошо понимаешь и в хозяйстве и в управлении имуществом, – взращивать хлеба вблизи торгового города невыгодно: гораздо больше получаешь, обменивая масло и шерсть на зерно и муку у приезжих купцов…
– Тогда тебе следовало бы обменять все то, что валяется у тебя по чердакам и давно испортилось, – сказала Кристин. – Но вот что я знаю: закон гласит, что каждый, кто нанимает пахотную землю, должен сеять зерно на трех четвертях земли, а четвертый участок оставлять под паром. И поместье землевладельца не должно быть в худшем состоянии, чем усадьбы издольщиков. Так всегда говорил мой отец.
Эрленд засмеялся и ответил:
– Я никогда не спрашивал, что гласят об этом законы. Если я получаю все, что мне полагается, то мои крестьяне могут вести хозяйство в своих усадьбах как им заблагорассудится, а я управляю своим в Хюсабю так, как мне этого хочется и как я считаю лучшим.
– Что же, ты хочешь, значит, быть умнее наших далеких предков, – спросила Кристин, – и святого Улава и короля Магнуса, издавших эти законы?
Эрленд опять рассмеялся и сказал:
– Я над этим не задумывался! Но, черт возьми, до чего хорошо ты разбираешься в законах, Кристин.
– Я немного разбираюсь в этом, – промолвила Кристин, – потому что мой отец нередко просил Сигюрда из Лоптсгорда читать нам наизусть законы, когда тот приходил к нам, а мы сидели по вечерам дома. Отец считал, что будет полезно и для слуг и для молодежи знать об этих вещах, и вот Сигюрд читал нам то одну главу законов, то другую.