— Здорово, Трифоныч! — тихо ответил Валентин.
Трифоныч открыл фонарь и задул свечу. Фонарь сделался черным, мертвым. Старик поставил его у ног, сел и зевнул.
— Поезд пройдет, сдам дежурство — и спать… — сказал он. — Учишься, значит? Вам, молодым, чего не учиться! Это нам раньше не было ходу, а уж как хотелось!.. Аж ночью снилось, что учусь… Мальчишкой-то поучился я всего две зимы — два класса приходской школы. А после революции попал на год в областную школу для пожарников, — я пожарником тогда работал. Вот, помню, учитель математики стал объяснять про неизвестное. Написал пример: «5 — x = 2». «Вот этот крестик и есть, говорит, неизвестное!» Ничего я не понял. Но, вижу, другие не спрашивают, и я постеснялся. Вечером поднялся наверх — общежитие у нас было внизу, а наверху классы, — сел за стол. У меня на бумаге написано «5 — x = 2»; смотрю на этот крестик и ничего не понимаю. Заходит Сахаров, он у нас старостой был. «Ты чего, Зубков, сидишь?» — «Ничего у меня не выходит, — говорю. — Не понимаю я…» — «Да тут, говорит, и понимать нечего, все простое». — «Кому, говорю, простое…» Он подходит ближе, видит — у меня слезы капают на бумагу. «Да ты, спрашивает, никак плачешь?!» — «Плачу», говорю. А у меня одна мысль: завтра выгонят из школы. Стал он объяснять: «Вот, говорит, от пяти отними два, сколько получится?» — «Три», говорю. — «Теперь напиши вместо крестика три. Понял?» — «Понял!!» Заставил он меня решить примеров десять и на вычитание и на сложение. «А теперь, говорит, давай покурим и спать».
Старик посмеялся над собой, покрутил головой.
— Вот ведь пешка был! Плакал от неизвестного! А?
Он рассказывал долго — соскучился за ночное дежурство. Потом спросил:
— А ты чего так рано? Поезд-то будет через час… Иль с женой поругался?
— Угу…
— Бывает… И чего, ты скажи, бабам от нас надобно?! Вон у меня голова седая, шестой десяток разменял, а все она меня учит, все воспитывает. И водки, старый черт, не пей, и туда не ходи, и того не делай! В крови это у них, что ли, — чтобы, значит, детей воспитывать… У тебя еще Клавка мирная… Чего это ты с ней поругался?
— Не привык я, Трифоныч, ругаться с Клавкой, — Валентин говорил хрипло, словно в нем была трещина. — Не заведено было у нас ругаться…
— Так и я, милок, не привык, а вернее сказать — притерпелся… Чего ж это вы разбранились?
— Не велит с бригадирами спорить. А как не спорить? Для того нас и обучают, чтобы поднять сельское хозяйство. Разве от меня этого ждут, чтобы молчал?!
— Не понимает, значит… — вздохнул Трифоныч. — Или вот я, например. За бабами не бегаю — поздно, да и раньше к этому большой охоты не имел… Ну, сойдусь с товарищем, таким же вот старичком, посидим, поговорим; ну, выпьем по сто пятьдесят… Кому от этого вред? А поди ж ты, на стену лезет, клянет, плачет. А другой раз, если дома, так и сама не откажется, выпьет с нами. Вот и угадай! Нет, милок, баба — это хитрое дело!
— Не знаю, как теперь и быть…
— Главное — ты с ней не спорь. Бабу, милок, не переспоришь! Наше, мужское дело — коли дома скандал, взял шапку и за дверь…
— Еще хуже обижается!
— Ничего! Пошумит и перестанет. Думаешь, ей интересно скандалить в пустом помещении?
— Я ж перед ней не горжусь, перед Клавкой. В чем другом я бы с дорогим сердцем… А тут нельзя мне отступиться! Понимаешь, нельзя…
— И думать не смей! Чего еще! И так вроде бы мы — лошади, а бабы — кучера…
Старик прислушался.
— Поезд свистел в Воронове. Через десять минут придет… — И повторил, вставая: — Ты и думать про это не смей! Еще чего!
Работа валилась из Клавдиных рук. На почте каждый день не сходилась отчетность, комнату приезжих Клавдия прибирала кое-как и не раз с веником или тряпкой в руке плакала, приткнувшись лбом к стене или к холодной спинке одной из кроватей.
В среду, взяв Люську, она пошла к свекру.
У Валькиных родителей все было по-старому. Так же у соседской избы рассыхалась бочка, за огородкой росли малина и бузина, а пастух гнал стадо, щелкая кнутом, коровы мычали, вызывая хозяек, и хозяйки выходили к воротам. Валькина изба еще больше потемнела и как будто уменьшилась, а свекор стал седой, старенький. Он сидел за столом, свертывал цыгарку, и руки у него дрожали.
— Это ты правильно! — сказал он, выслушав. — Мы в деревне живем как в лесу дерева. Может, сосед тебе и не по нраву, а терпи. Деваться некуда! Все одно, ссорься не ссорься, а жизнь проживешь рядышком. Это тебе не в городе! В деревне, брат, ссоры к добру не ведут! Это ты правильно. Ты пришли Вальку-то, я с ним, брат, поговорю! Я с ним строго поговорю, как надо.
Часы пробили тринадцать раз.
— Тьфу! — плюнул старик. — Непутевые! Надо их все-таки снести к мастеру…
Свекровь процеживала молоко, гремела подойником. Не поднимая головы, она сказала:
— Все вы, как я погляжу, непутевые…
— А ты помолчала б! — прикрикнул старик, но окрик получился не грозный, а жалкий, и Клавдия поняла, что свекор не может строго поговорить с Валькой.
Свекровь вышла проводить на крыльцо.
— А по мне, не надо тебе с ним, дочка, из-за дерьма ссориться: не с тобой ведь бранится, с другими!.. А он тебя жалеет, шибко жалеет, дочка! — Старуха засмеялась. — Когда тебя в родилку-то отвели, места не находил… «Это, говорит, мне бы рожать, не ей, потому что я сильный!» Чего выдумал, а? Рожать мужику!
— Маменька! — Клавдия, заплакав, спрятала лицо на плече у старухи; от плеча пахло парным молоком. — Мне, да не знать, какой он был! А теперь… теперь есть у него дру… другая…
— Другая?! — ахнула старуха. — Да тебе не примерещилось?
— Все говорят… — рыдала Клавдия.
— Пришли Вальку! — сказала старуха, сурово поджимая губы. — Сама спрошу.
— Отопрется он, маменька! Оправдается…
— Перед матерью не отопрется. — И тихо добавила: — А коли оправдается, то и хорошо: значит, невинен. И реветь загодя нечего, без нас дождю хватает. Еще успеешь…
За неделю Клавдия осунулась, похудела, глаза обвело тенью.
В субботу, когда приехал Валька, она сказала, зло сверкая глазами:
— Все твои штучки знаю! Все, как на блюдечке…
— Ну и знай! — буркнул Валентин, раздеваясь.
— Думал — в городе, так не узнаю? Ан все узнала…
Валька молчал.
— Ну, как ее зовут, твою полюбовницу?
У Валентина рот раскрылся сам собою.
— Да ты, Клавка, угорела или как?
— И не ври, не старайся! Все знаю…
Клавдия дрожала так, что зубы стучали.
Валька не стал ужинать, ушел. Пропадал допоздна, но вернулся трезвый и сразу, не отвечая Клавдии, лег спать на полу. Подстелил тулуп, а накрылся пальто.
Вообще Валентин обманул ожидание Клавдиных подруг — не стал ни пить, ни драться. Но семейная жизнь Мазуровых все равно быстро разваливалась. Теперь Валентин приезжал мрачный, молчализый, клал на стул кошелку с городскими покупками, на стол бросал деньги, если оставались от стипендии, и, поев, куда-то уходил. С Люськой он почти не играл, а когда дочка приставала, просила рассказать сказку, гладил ее по светлым волосенкам и говорил, что болит голова и сказок он больше не помнит, все сказки кончились!
В воскресенье Валька колол дрова, пилил, строил. Починил крышу на дзоре, исправил ступеньки, перегородил сени, чтобы приезжие пореже ходили к его семье. Но теперь он работал молча.
По-прежнему он ходил разговаривать с бригадирами, но был злой и однажды чуть не подрался с Маслюковым. Их разняли. Этот случай разбирали в правлении, и Маслюкову объявили строгий выговор за зажим критики, а Вальке записали предупреждение, чтоб критиковал не кулаками.
Как-то Валентин встретил Степаниду Кочеткову.
— Эх, жаль мне тебя, парень! — сказала, усмехнувшись, Степанида. — Пропадаешь из-за бабьей глупости… Пришел бы как-нибудь, что ли. Я б и водочки припасла…
И вдруг потянулась, закинув руки, да так, что затрещала кофта, — наверное, где-то порвалась.
— Спасибо на приглашении, — хмуро ответил Валентин, — только времени нету гостевать.
— Ну, как хочешь! А заскучаешь — приходи.
Валентин отошел, но губы отчего-то стали сухие, пришлось облизнуть.