Выбрать главу

Склонив головы, тихонько молились женщины.

– Дай нам силы, Господи. Видишь, мы почти уж до Сибири добрались. Помоги нам отогреть ее силой любви нашей… Помоги растопить снег ненависти и отчуждения…

… Одинокий безымянный странник остановился на краю горного выступа. Вот он каков, Пояс Каменный!

Урал! Значит, и сюда он уже добрался. Скорбный дух не давал ему покоя. Он бросался на колени, выстаивал еще в Саровской обители долгие часы перед образами, но лики молчали. Он должен был сделать что-то, что избавило бы его от тяжелых дум и размышлений, осознания своей тяжелейшей вины и осознания неугодности Провидению…

А потому он шел в Сибирь, шел по следам двух страннейших обозов. Вся эта снежная круговерть, непогода и завывания ветра напоминали одинокому путнику иную картину, иной гнев пробужденной стихии.

Он тогда в ботике прошел по черной воде Невы до маленького домика кровавого преобразователя России. Скромный маленький домик Петра притягивал его взгляд. На старой замшелой березе возле самого домика висела икона Богоматери, висела высоко, метрах в трех от земли. Поговаривали, будто сам царь Петр решил повесить икону на отметке, до которой доходила вода в сильные наводнения.

Он в задумчивости постоял перед иконой, перекрестился на темный суровый лик Богоматери и словно бы по наитию оглянулся на воду. Черная вода как будто крутилась водоворотом. Да что там, она текла вспять.

Он не испугался тогда, как не боялся и ныне снежной стихии, снежного безграничного океана одиночества. Когда прибыл он тогда к себе, вода уже растекалась по мостовым, опоздавшие экипажи проезжали, взбивая брызги воды, словно стеклянные крылья. Волны с моря шли сплошной полосой, заливая набережные, сталкивая лодочки и суда, унося с собой деревья и вырванные с корнем кустарники. Мороз тоже валит деревья. И смерть на морозе так же страшна, как и в обезумевшей воде.

Он смотрел с балкона на разбушевавшуюся черную воду, усыпанную обломками, деревьями, телами первых погибших, и со страхом думал, что лишь из-за одного него наслал Господь бедствие на столицу страны. И искал, искал в душе своей вины.

Ударила очередная волна, вышибла двери парадного входа, и он со страхом увидел вплывавший в двери большой полусгнивший деревянный крест. Стершиеся вырезанные неумелым художником надписи на кресте резко выделяли только несколько букв – А и Р, слегка покосившиеся на сторону.

Словно само Провидение посылало ему этот символ смерти.

Отречься, уйти, если Бог так рьяно указывает на его грехи, если посылает одно за другим знамения. Уйти старцем с посохом за плечами. Уйти, как покаяться, чтобы спасти свою бессмертную душу. Уйти в Сибирь…

Поправил котомку за плечами и побрел вслед за теми, для кого его уход обернулся трагедией.

ГЛАВА 9

Переход через Каменный Пояс к низовьям реки Тобол был просто мучителен.

Сани переворачивались, еще несколько лошадей пало от истощения, одна из дам сломала руку, а Мирон Федорович без конца ссорился с другими кучерами, страшившимися продолжать этот спуск в преисподнюю. Они боялись тайги, почти теряя рассудок от недобрых предчувствий: отсюда им уж никогда не вернуться в родные края!

Теперь оба обоза ехали вплотную друг к другу. И, казалось, что все они, даже женщины, идут по этапу. Длинная цепочка саней змеилась к Тоболу в окружении конных казаков.

Они ехали по тем землям, где здорово пошаливали разбойнички. Почти каждую неделю здесь пропадал то один, то другой купеческий обоз. Полковник Лобанов волновался: ведь он перевозил в Сибирь не одних только мятежных декабристов, но и три ящика, доверху набитые царскими червонцами, назначенными на строительство новой колонии на юге сибирских земель, нового опорного пункта империи, заселенного бывшими заключенными острогов.

– Будет лучше, если мы станем держаться друг друга, сударыни, – обратился Лобанов к женщинам, пока казаки разбивали последний перед Тобольском лагерь. – Я и так превышаю данные мне государем полномочия, мне бы следовало гнать вас как можно дальше от каторжан, да что с того проку! Царь-то далеко. Я только об одном прошу вас: никаких контактов с вашими мужьями! Никаких там сближений и разговоров. Не злоупотребляйте моей добротой, сударыни. Она тоже – увы! – не безгранична.

Оказалось, что Лобанов был куда великодушнее, чем и сам хотел казаться. После Тобольска он выделил свежих лошадей на все сани, пополнил запасы провианта, кое-что добавил лично от себя, а потом позволил, чтоб на полевой их кухоньке не только солдаты хозяйничали, но и женщины. И на больших лагерных кострах зашкворчало что-то особенно вкусное, задымились котлы с супом. И даже казаки весело причмокивали губами:

– Давно мы так славно не едали! Вот ведь как вкусно! Словно на святые праздники!

На каждой стоянке солдаты и ссыльные выстраивались в длинную очередь, держа в руках котелки, ждали своего череда около божественно пахнущего котла. Во главе этой очереди становился полковник Лобанов, с усмешкой приговаривавший каждый раз одно и то же:

– Вот сия вкуснятина может меня даже с Сибирью примирить. Ниночка Павловна, а подайте мне порцию побольше этой вашей удивительной каши. Ох, пресвятые угодники, да вы ж меня на старости лет в обжору превратите!

Ну, и как в такой обстановке не переброситься парой слов с любимыми? Вот только, что, что сказать им? Просто заглянуть в глаза и спросить вечное: «Как ты? Железа не натирают? Голову выше, дорогой! Коли мы будем вместе, нам и тайга не страшна. Терпи, путь нам долгий отмеряй. Кто знает, может, прибудем на место, а там уж курьер царский дожидается, чтоб в Петербург вернуть».

Всякий раз говорилось одно и то же, но даже самые затасканные слова вдыхали в измученных людей новые силы. Потому что за занавесом слов стояла любовь, невероятная, нерушимая любовь, преодолевшая горе и страдания и не страшившаяся самой смерти.

Почти всю первую половину дороги в Сибирь князь Трубецкой ни на что не обращал внимания. Его спутники снова и снова спорили о том, стоило ли им вообще выходить на Сенатскую площадь, обвиняли его чуть ли не в измене и предательстве, говорили, что он, согласившийся стать диктатором восставших, не выдержал своей роли, испугался…

Князю Трубецкому не было дела ни до чего. Все стояло и стояло перед ним милое Катенькино лицо, ее подернутые влагой слез глаза, нежные щеки, прихваченные сейчас морозцем, ее пухлые по-детски губы и он ругал себя за то, что не успел на воле вдосталь нацеловать эти губы и щеки. Как он жалел сейчас, что был всегда немного сдержан и холодноват, что не слишком баловал свою Катеньку. Он прекрасно понимал, что вышла она за него не по страстной любви, и только теперь увидел всю ее. Увидел, какой любовью и смирением проникнуты все ее помыслы, как любит она самое несчастье свое, как стремилась она тогда проникнуть в крепость и быть вместе в самые горькие для него минуты. Вот и сейчас она, милая, рядом. Никогда и не предполагал князь Трубецкой такой преданности и верности, никогда не понимал ее души, доступной лишь глубокому искреннему чувству преданности, верности и любви.

Теперь князю казалось, что он всегда был немного эгоистом, что женился он по страстной любви, не слишком-то обращая внимания на ответное чувство, но теперь понял, что Бог соединил его с Катенькой недаром, что в горе увидел он, каким сокровищем вознаградил его Творец.

«За что милость Твоя, Господи, мне, презренному, – думал он, стоя в очереди за хлебом. – За что эта женщина может быть так верна и преданна мне, чем заслужил я благодать эту?»

Она вложила в его загрубевшие руки краюху черного хлеба, ласково сжала на мгновение пальцы и прошептала:

– Держись, друг мой…

И он не слышал ничего, кроме звуков этого голоса, не слышал, что говорили его спутники по несчастью, ржавый стук кандалов не отвлекал его от своих дум. Тих и задумчив был князь Трубецкой во все время пути…