Думал ли он, что престол свалится к нему по мановению руки Всевышнего, или специально затягивал свое молчание, чтобы убедиться – вся Россия присягнула ему и остается только надеть корону и воссесть на отцовский престол? Он трепетал, постоянно повторяя: они задушат меня, как задушили отца…
Николай молчал тоже. Ждал и кипел от возмущения. А Константин молчал.
Ноги всегда отказывали Николаю в самые трудные моменты жизни. Отказали они и тогда, когда великому князю передали письмо подметное. «Умоляю, заклинаю вас, не принимайте престола… Против вас должно таиться возмущение, оно вспыхнет при новой присяге…»
Серые глаза Николая как будто побелели. Тревога, опасность, возмущение – он отступит? Никогда…
Он бросился к матери:
– Матушка, благослови меня, я иду на тяжелое дело…
Она сняла со стены образ Богородицы, осенила вставшего на колени Николая крестным знамением, дала поцеловать ему образ Богоматери, потом поцеловала его в голову и заплакала:
– Благословляю тебя, сын мой! Царствуй с Богом!
Глубоко тронутый, он поднялся с колен, приложился к ее все еще твердой полной руке и отправился царствовать…
…В крохотной палате воинского госпиталя Таганрога лежал калика перехожий – Федор Кузьмич.
Зачастил к нему в комнатушку флигель-адъютант покойного императора князь Петр Михайлович Волконский. Притворно-равнодушно расспрашивал о состоянии здоровья этого нищего, помещенного в госпиталь по настоянию покойного императора.
– Каково живется? – тихонько спрашивал он обросшего молодой бородкой и такими же усами калику.
– Славно, ваше превосходительство, премного благодарны, – лукаво отвечал калика.
– Так и не помнишь все родства своего, – снова интересовался Волконский. – А кой год знаешь? А слыхал, что наш-то царь-государь император Александр в бозе почил? Небось и не слыхал…
Калика смотрел на Волконского как будто из какого-то далека, говорил скупо и осторожно, а однажды даже добавил резковато:
– Зачастил ты ко мне, ваше превосходительство, видно, святость моя покорила тебя…
Волконский смутился, покраснел внезапно и прошептал:
– Да свидиться приведет ли еще Бог, – едва не плача, проговорил он. – Уезжаю я со гробом императора…
– Доброго тебе пути и удачи, – так же тихо пожелал Федор Кузьмич.
Рвалась последняя ниточка…
ГЛАВА 1
Нина Павловна Кошина – ах, родные, знакомые и даже прислуга чаще всего нежно называли ее «Ниночкой Павловной», – была занята преответственнейшим делом: примеряла подвенечное платье. Из нее получилась чудо какая прелестная невеста, высоконькая, с длинными черными волосами, темно-синими глазищами и нежным личиком куколки мейсеновского фарфора.
Кому довелось видеть ее в длинном белом платье французского шелка, увешанную драгоценными каменьями, тот человек ни за что не поверил бы, что с лошадьми она управляется, что твой казак времен Отечественной войны из Платовского отряда, и с легкостью стреляет из тяжелых пистолей, как будто выросла в семействе охотника из бескрайних и диких сибирских лесов.
– Ты, как мальчишка, право слово, – любил говаривать Павел Михайлович Кошин.
А ведь сам ужас как гордился своей единственной дочерью. О, с каким бы удовольствием он оградил ее от любых происков злокозненного мира! При ней и так всегда находились четверо дворовых, бдивших над каждым шагом Ниночки, да помимо прочего держал граф при доме собственного врача, ежедневно осматривавшего дочурку и только того и ждавшего, когда же Ниночка закашляет, щечки ее раскраснеются, или израсходует она платочков носовых поболее обычного, дабы показать полезность свою графскому двору.
Кошин вполне мог позволить себе пороскошествовать. Наравне с Трубецкими, Голицыными да Строгановыми он считался одним из богатейших представителей родов русских. Ему принадлежали огромные земельные угодья меж Москвой и Новгородом Великим, он был владыкой двух тысяч душ с семью деревеньками, на его землях стоял монастырь, в Санкт-Петербурге он жил в собственном дворце у Невы с видом на Зимний дворец государей и Адмиралтейство. А кроме того, был граф Павел Михайлович сенатором, камергером императорского двора и одним из командующих пажеского корпуса.
И так уж случилось в 1824 году, что в Ниночкину жизнь вошел конногвардеец Боря Тугай. Произошло это летом. Они всем семейством графским как раз вышли в Финский залив на большом боте – веселая прогулка под рвущимися к солнцу и ветру парусами и обслугой из пары дюжин лакеев. Весь денек жаркий на воде провели, желая полюбоваться величественными силуэтами Петербурга, как вдруг некое досадное происшествие прервало до сей поры столь спокойную воскресную прогулку.
Маленькая лодчонка под парусами уже изрядное время преследовала великолепный бот графа Кошина, перегоняла временами, а затем подсекала бег ботика по волнам. А молодой человек с развевающимися на ветру белокурыми волосами задорно подмигивал Ниночке.
– Экий тип-то наглицкий! – проворчал граф Кошин. – Нам дороги не дает! Поднять паруса, всем на весла! Мы ему сейчас покажем!
Не надобно долго гадать, чем закончилось дело. Бот графа Кошина налетел на маленькую лодчонку, и молодой человек вынужден был прыгнуть в морскую водицу, дабы не попасть под киль широкого бота, а дворня графа выловила бедолагу из волн.
– Конногвардеец, лейтенант Борис Степанович Тугай, – представился графу Кошину весьма промокший незнакомец. – Почту за честь быть потопленным вашим высокопревосходительством.
– Кавалерист принадлежит коню и конюшням, а не лодкам-с, – хмыкнул Кошин. За его спиной раздался звонкий смех Ниночки, и смех сей показался столь мил отцовскому сердцу графа, что неведомо куда весь гнев на нахального конногвардейца улетучился. – Если вы так же отвратительно держитесь в седле, как с парусами управляетесь, нам всем стоит посочувствовать русскому государю!
И тут выяснилось, что лейтенант Тугай никогда и не был знатным мореплавателем. Собственно говоря, звался он до крещения по православному обряду бароном Бертольдом фон Торгау, а его батюшке принадлежал в Риге большой торговый дом. Как и многие иные остзейские немцы, Бертольд фон Торгау поступил на службу в царскую армию, принял православие, а фамилию его тут же переиначили на русский лад.
Сие объяснение еще более сладило с гневом Кошина. Торговые суда дома Торгау и Кошина постоянно встречались в портах Балтийского моря, пару раз граф даже держал с бароном фон Торгау деловую корреспонденцию, и вот теперь сын барона, промокший до последней нитки, стоял на палубе и любезно целовал Ниночкину ручку.
– Я так хотел познакомиться с вами, – негромко признался он. – А иной возможности быть представленным вам у меня вовсе не было. Легче взять неприступную крепость штурмом, нежели проникнуть во дворец графа Кошина. Простите ли вы мне мою дерзкую выходку?
И барон был прощен.
Вот так и познакомилась Ниночка с весельчаком Борисом. А на Пасху они уж были обручены, и вот теперь к новому, 1826-му, году намечалась свадьба. Весь Петербург с нетерпением ждал сего события. В соборе Казанской Божьей Матери хоры разучивали торжественные песнопения, а сто тридцать шесть коринфских колонн должны были украситься родовыми стягами дома Кошиных.
И вот сегодня, 14 декабря 1825 года, портниха Прасковья Филипповна склонилась над подолом Ниночкиного подвенечного платья, разглаживая несуществующие складочки, прилаживая кружева, да восхищаясь без конца прелестной невестой.
Прасковья была уже в летах, ширококостная, с добродушным морщинистым лицом. Носила всегда самое простое одеяние городских ремесленников, опрятное и достойное. А ведь ее пошивочная считалась лучшей в Петербурге, несмотря на модные французские лавки.
– Нет, ну, что за времечко такое, – болтала сейчас без умолку Прасковья. – Добрый государь Александр – царствие ему небесное! – помре вот в Таганроге так не вовремя, так не вовремя. Должен ныне царем-то великий князь Константин сделаться, а тут поперед братец его меньший Николай и пролез, эко их разносит – и этот царем быть хочет.