Ранним утром из Иркутска вышел высокий сутуловатый человек в добротном армяке и старой шапке, с котомкой за плечами. Он близоруко щурил большие голубые глаза на ярко играющий с солнечными лучами снег, лоб его был высок и величественен, а руки аристократически малы.
Человек, родства не помнящий, брел по дорогам сибирским, не опасаясь снежной пустыни.
Снежная хмарь заволакивала все окрестности, и ничего не виделось впереди, кроме бесконечного белого полога. Только отсветы снега сопровождали весь путь этапа до самого святого моря – Байкала. Мирон запасся в дорогу длинными и широкими досками да других кучеров заставил – здешние жители предупреждали, что Байкал даже в такие трескучие морозы изобилует трещинами и полыньями, и беда будет, коли попадет лошадь в одну из них. А доски словно мостком послужат…
Женщины равнодушно поглядывали на все эти приготовления. Мысленно они уже были за Байкалом. Им даже не любопытно было взглянуть на широченную водную гладь, укрытую льдом и снегом, и величественные синие горы, которые поутру можно было принять за туманную дымку.
Но вот величественная бескрайняя ширь Байкала открылась путницам перед самым восходом солнца. Равнина Святого моря была вся засыпана снегом и только кое-где проглядывала из-под белого полога зеленоватая гладь льда, отсверкивающая в первых лучах солнца, встающего из-за гор. Женщины высыпали из повозок и завороженно смотрели на бесконечное ровное поле Святого моря. Впрочем, радость их и восторг длились совсем недолго.
После Иркутска все изменилось, их путь превратился в настоящее адское пекло. Все началось на первой же почтовой станции по дороге в Читу.
Капитан Жиревский приказал арестантам сойти с повозок и идти пешком. Это было просто мучительно. Дорога обледенела, арестанты постоянно падали, цепи на ногах мешали им идти нормально, превращаясь уже через пару сотен метров в неподъемный груз. Задыхаясь, декабристы брели по дороге, а вдогонку им несся веселый перезвон колокольцев с тройки Жиревского.
– Лошадкам надобно отдохнуть! – счастливо улыбался Жиревский. – Лошадки наши устали. Они, кормилицы, в Сибири поважнее да подороже вас будут! Так что, ваши сиятельства, берите ножки в руки, хей-хей! Смотри, народ, какие баре! Хватит, наездились в каретах да экипажах! Вы такие же преступники, как и все остальные рожи разбойные. Больше вам в пасть запеченные в хрусточку курочки не свалятся, здесь ложку каши и то заработать надо! Давайте, двигайте мослами! Кто остановится или в снегу разляжется, плетью получит!
– Его придется убить, – простонал Кюхельбекер. – Иначе все мы сдохнем!
Они лежали пообочь дороги во время недолгого отдыха, в снегу, едва переводя дыхание. Их цепи покрылись тонким слоем льда, растирая ноги в кровь. Муравьев пожертвовал полами своего фрака, чтобы друзья могли обмотать израненные лодыжки. Волконский каждый день обматывал ноги пучками сена, а Трубецкой делал вид, что никакие кандалы он и не носит вообще. Борис же Тугай смастерил на одежде петлю, в которую продевал железа, чтоб не мешали идти по скользкой заснеженной дороге.
Другие арестанты тоже исхитрялись кто как мог, чтобы лучше передвигаться с железной обузой на ногах. Но что тут поделаешь, если приходится часами маршировать в кандалах сквозь снежную пургу по обледенелой дороге, которую и дорогой-то никак не назовешь?!
Жиревский категорически не дозволял дамам сопровождать мужей. Им запретили готовить для них еду, отныне они должны были путешествовать на значительном удалении от этапа, разбивать свой лагерь в нескольких сотнях метров от лагеря заключенных декабристов. Теперь их охранял отряд казаков, как будто они были государственными преступницами. Причем особо опасными.
Уже давно не встречали они на пути своем ни единой души русской.
Только вечно пьяные и обрюзглые содержатели ямских станций, грубо и требовательно вымогающие на водку и торопливо записывающие в станционную книгу приезжающих кривыми и корявыми буквами их имена и хамски обрывающие каждое их слово.
Словно памятники, неподвижно высились на своих низкорослых косматых лошадках кочевники-буряты, оглядывая местность, да выбегали из юрт голые ребятишки на жгучий мороз и снег, раскосые и смуглые потомки монголов, с кусками бараньего сала в грязных ручонках. Они заменяли им соску, и пронизывающий ветер и трескучий мороз, от которого немели пальцы у путниц, были им нипочем.
Но хуже любого мороза и любой бури был Жиревский. Он вынудил их послать в Иркутск к губернатору кучера с письмом-жалобой. Курьера отловили казаки и без лишних разговоров зарубили на месте.
– Нам остался только один выход, – сказала Александра Григорьевна Муравьева на одном из привалов, когда они сидели за санями, окруженные со всех сторон казаками, которых не удавалось задобрить ни звонким рублем, ни подарками. – Нам придется сделать Жиревского более сговорчивым. В конце концов, он всего лишь мужчина, кому-то из нас придется пожертвовать собой ради общего же блага и сделаться его любовницей. Даже если нас стошнит от одной лишь мысли об этом… речь идет об участи наших мужей! Сестрицы, Сибирь требует от нас жертвоприношения, и мы об этом прекрасно знали, когда отправлялись в путь. Возможно, сия жертва будет еще не последней.
Но ни одна из них не желала добровольно пойти на такое. Молчали подавленно, отводили глаза в сторону.
– Знаете, как решим? – внезапно «осенило» Ниночку. – Мы кинем жребий. Кому уж что выпадет… судьба…
Каждая написала свое имя на маленьком клочке бумаги, свернула трубочкой, и потом княгиня Трубецкая обошла подруг по кругу с шапкой в руках, собирая записочки.
Волконская завязала Ниночке глаза платком и протянула шапку. Ниночка медленно опустила в треух руку, пошуршала листочками и, наконец, вытянула одну из записок.
Воцарилась гробовая тишина, никто не смел даже дышать, пока Трубецкая разворачивала записку.
– Кто? – простонала Анненкова. – Скажите же… кто?
– Александра Васильевна Ентальцева, – едва слышно ответила Трубецкая и опустила голову.
Все молча повернулись к Ентальцевой, на которую обрушилось страшное это несчастье.
– Да пребудет с вами Господь, – прошептала Катенька Трубецкая и бессильно расплакалась.
– Я пойду! – Александра Васильевна решительно закуталась в подбитый мехом плащ. – Но если хоть кто-нибудь из вас хоть когда-нибудь проболтается об этом позоре моему мужу, я убью того человека!
– Мы клянемся, что будем немы, как могила! – расплакалась Ниночка.
Женщины по одной начали подходить к Ентальцевой, целовали ее в обе щеки и крестили.
– Она пошла на это ради наших же мужей, – задохнулась от ужаса Волконская. – Если этого сатану Жиревского не укротить, до Читы никто в живых не доберется.
– Дайте мне нож! – вскрикнула вдруг Ентальцева. – Мне нужен нож! Острый, очень острый. Кто знает, как поведет себя Жиревский. А мертвецы этапами не командуют. Сестрички, дайте же мне очень острый нож…
Такой нашелся только у Мирона Федоровича, остро наточенный с обеих сторон, на двое рассекающий подброшенный в воздух листик тонкой бумаги.
Ентальцева кивнула.
– То, что надо, Мирон, спасибо тебе, – она спрятала нож под плащом. – Как только подвернется случай, я убью его, сестренки!
Подруги проводили ее за границы санного обоза и долго смотрели вслед. Вот Александра Васильевна переговорила с казаками-патрульными, и те пропустили ее.
Через час Ентальцева вернулась, бледная и подавленная. В лагере этапированных по-прежнему все было тихо, значит, Жиревский по-прежнему все еще оставался жив…
– Я была у него в палатке, – безучастно прошептала Ентальцева. – Я все пыталась поговорить с ним, но он был пьян и только смеялся! На нашу удочку он поддаваться и не собирался, он сказал, чтобы я… чтобы я катилась ко всем чертям. Что он ничего не сделает ради какой-то там бабы.