Пробираясь по глухой тайге, странник стиснул руками высокий лоб, как и тогда, склонил голую облысевшую голову. Как и тогда, он не мог даже плакать. Сухие скорбные фразы выветрились из его головы, осталась только эта гулкая пустота и нелепая отрешенность.
Он не пошел тогда на похороны дочери, ибо не мог увидеть Софи в гробу – эту искрящуюся жизнью девочку, несмотря на ее слабость и бледную прозрачность. В его памяти она осталась такой, как в последний раз, когда он видел ее, – улыбающейся, утешающей его, ее старого надорванного жизнью отца. Нет, он не мог видеть ее в гробу – неподвижную, бледную, хрупенькую, усыпанную цветами и окруженную свечами. Да он бы и не смог жить, увидев ее такой! И не права была княгинюшка Трубецкая, что пошла поглядеть на мертвого и неподвижного Лобанова. Зря! Она должна была запомнить его живым и решительным. Теперь ей стократно больнее будет.
Он-то это тогда понял. Недаром благословенным его питерская блаженная кликала. Хотя тогда в день смерти дочери не понимал он своей благословенности. Ведь тогда Бог отнял у него все, что было. Все его начинания странным и удивительным образом преображались во зло и неблагодарность. Вокруг него была гулкая пустота, не заполненная ни дружбой, ни любовью, ни самым почтительным выражением благоволения… Ему здесь в тайге много лучше, нежели там, в блеске золота, пурпура и славы.
Федор Кузьмич вернулся в свою потаенную келейку. Навстречу ему кинулся, прихрамывая, Федькин:
– Дедушко! Вернулся!
Вечный странник улыбнулся тепло.
– Как вишь, воротился, друг мой.
Федькин доверчиво протянул ему потрепанный томик – Священное Писание:
– Почитай, дедушко.
В этой просьбе своему постояльцу старец Федор Кузьмич никогда не отказывал.
На этот раз Федькин на коленях подполз к нему и едва слышно промолвил:
– Положи мне его на голову, дедушко…
И все время, пока читал тот главу из Святого Писания, солдатик, чудом спасенный, держал Евангелие на своей голове.
– Пора бы тебе в мир возвращаться, друг мой, – спустя какое-то время промолвил старец.
Федькин отчаянно замотал головой, руками, словно защищаясь, прикрылся:
– Нет, дедушко, дозволь с тобой остаться!
Старец обвел глазами потаенную свою келейку. Небольшая келья была вся черной – стены до половины и весь пол были застелены черным сукном, у самой стены виднелось большое распятие с предстоящей Богоматерью и евангелистом Иоанном, а с другой стороны стояла длинная черная скамья, также обитая черным сукном. Перед иконами в углу горела лампада, почти не дававшая света.
Федькин вновь упал на колени:
– Все мне у тебя здесь любо, хоть и страшно бывает порой. Словно в чреве могилы живу.
– Рядом, – улыбнулся старец. – Пойдем, покажу что. – И вывел за перегородку.
За перегородкой на столе стоял большой черный гроб, в котором лежала схима, свечи и все, относящееся к погребению.
– Смотри, – сказал Федор Кузьмич, – вот постель моя, и не моя только, но и всех нас. В нее все мы, солдатик, ляжем и будем спать долго… А потом пробудимся к новой, неведомой нам, но такой желанной жизни. Я уж раз пробуждался, и ты, видно, тоже… Оставайся, солдатик. Тут твой удел отечеству служить.
Через три дня могильный холмик, все, что осталось от полковника Лобанова, подправили, землю утрамбовали и на последнем пристанище Лобанова поставили крест. Странный крест… Одна его перемычина была из березы, а вот вторая была покрыта искусным рисунком. Чем-то поперечина эта затейливая напоминала деревянный протез полковника.
– В протезе лежало семь тысяч триста сорок девять рубликов ассигнациями, – сказал Борис Ниночке, пересчитав оставленные в наследство деньги. – На корабль этого, конечно, не хватит, но на мачту, паруса и такелаж четырехмачтового баркаса еще как хватит. – И Борис устало потер лицо. – Эх, что за пустые фантазии! На эти деньги мы сделаем здесь сотни лодчонок и пустим вниз по реке. Флот Лобанова в Сибири.
– Когда-нибудь государь все равно ответит, – сказала Ниночка и прижалась к мужу. Они сидели у печи, коротали вместе долгий тихий вечер, в который им было позволено быть вместе, и, казалось, что нет на свете никаких рудников, никакого острога, никакой томительной безнадежности. Ночь иллюзий, во время которой дано грезить одной мечтой в объятиях друг друга.
– Он никогда не ответит, – упрямо помотал головой Борис и уткнулся лицом в плечо Ниночки. – Как будто царя может взволновать, загрызли волки одного генерала где-то под Нерчинском или все-таки не загрызли! Да в Петербурге давно уж забыть о нас забыли!
За окном маленького домика тихо падал снег. Опускалось на землю молчание ночи.
Может, и в самом деле забыли? Прошла зима, наступила весна, спешило ей на смену лето – а ничего в их жизни не менялось. Она, эта жизнь, в Нерчинске текла своим обычным ходом, и только княгиня Трубецкая прибегала украдкой на могилку полковника Лобанова.
Театральные вечера были по-прежнему хороши, в литературных кружках взахлеб спорили о французских романах, а Волконский в компании с Муравьевым и Анненковым создали оперу под громким названием «Дыхание земли», которую тут же принялись раскручивать с товарищами. Вообще-то Нерчинск становился маленьким культурным центром, у которого был лишь один недостаток, он расположен в полном одиночестве тайги и населен ссыльнокаторжанами.
Генерал Шеин изнывал от нетерпения и, в конце концов, с казачьим отрядом отправился в Иркутск. Абдюшев подозревал, что означает такой визит, и только пожал плечами, прикрытыми широкими золотыми эполетами.
– Да нет у меня никаких новостей из Петербурга. Последняя почта была с неделю уж назад.
– Я прибыл, – суровым голосом отозвался Шеин, – чтобы исполнить мое обещание. В вашем присутствии, с вами в качестве свидетеля я собираюсь преломить мою шпагу и сорвать сей мундир с моего тела. И вы мне в том не помешаете!
– Да никто и не собирается вам мешать, друг мой. Но я бы подождал еще немного.
– Сколько ж ждать-то, Семен Ильич? – возмущенно крикнул Шеин.
– Пусть все идет своим чередом, – и губернатор налил гостю бокал вина, который Шеин опустошил одним глотком. – Что такое год-другой в России…
Шеин вернулся в Читу, а недели через три после этого курьер императора доставил властителю Иркутска запечатанное императорской печатью письмо. Дрожащими руками сорвал Абдюшев печать и развернул лист гербовой бумаги.
«Государь император милостью своею…»
Абдюшев не стал читать дальше. Он медленно осел в дорогом кресле и отложил послание в сторону. «Государь император в своем милосердии…» – это был не очередной приказ, это было долгожданное помилование.
Через три недели письмо вместе с очень старой иконой, посланной Абдюшевым Ниночке, добралось до Нерчинска. Там многое за это время изменилось. Генерал Шеин велел открыть ворота острога и объявил самолично декабристов простыми вольнопоселенцами. Они перебрались в дома своих жен и более уж не сторожили их солдаты. И в Нерчинске окончательно воцарился дух Петербурга: князья и графы давали обеды и устраивали охоты, общественная жизнь процветала.
В этот новый мир и пришло послание императора из Петербурга. Еще не распечатав его, Ниночка знала, что в нем. Маленькая икона, присланная с оказией Абдюшевым, рассказала ей все полнее любых слов.
– Читай письмо ты, – слабым голосом попросила Ниночка мужа, протягивая бумагу своему мужу. – Медленно читай, Борюшка. Ибо каждое слово из него подобно каплям свежей крови.
Письмо было длинным, в нем конногвардеец Борис Тугай был помилован и отзывался назад в Петербург, холодную столицу Российской империи. Но как лицо сугубо гражданское – офицерской чести его лишили раз и навсегда в тот роковой день на площади перед крепостью Петра-и-Павла.
Письмо выпало из ставших вдруг очень слабыми рук Бориса, и Тугай стиснул Ниночку в объятиях. Она внезапно расплакалась, как ребенок, судорожно цепляясь за его плечи.