– А мы только того и ждем! – выкрикнула Волконская. – Пусть вся Россия видит то и слышит!
– А что потом? Жизнь-то на сем не кончится! Парочкой знатных дам больше, парочкой меньше, что с того России? Ниночка…
– Папенька?
– Возвращайся домой.
– Нет, – Ниночка сжалась, как от удара. Ее худенькое, прелестное личико окаменело. И лишь глаза жили, а в уголках их трепетали слезы, превращавшиеся в льдинки на холодном ветру.
– Я велю привести тебя домой со взводом солдат! – закричал Кошин.
– Вы не посмеете, даже если сам царь посмеет! – горделиво вскинулась Трубецкая. – Уходите, Павел Михайлович. Что ведомо вам о женской любви? Да, вы женились, вы зачали ребенка, ибо так велит природа. Но задавались ли вы хотя бы раз вопросом, а счастлива ли графиня Марина Ивановна с вами?
– Моя жена? Конечно, счастлива!
– Вы как будто приказ на счастье отдаете! Она счастлива, потому что обязана быть счастливой! – И Трубецкая хохотнула коротко и мрачно. – Бедный Павел Михайлович, вы промаршировали в параде мнимостей мимо реальной жизни. Оглянитесь вокруг – эти женщины любят своих избранников и в радости, и в горе! Даже если те сгоряча и понаделали глупостей.
– А в Сибири? Тоже любить будут?
– И в Сибири тоже, папенька, – в гробовой тишине прошептала Ниночка.
– Да мы повиснем на тех телегах, что увезут от нас наших мужей, – Трубецкая устало потерла замерзшее лицо. – И коли надобно, сами впряжемся в те сани, в те телеги. Поймете ли вы меня, граф?
– Нет, – бесстрастно отозвался Кошин. – Нет.
– Вот я и говорю, Павел Михайлович: бедный вы, бедный. Вы не знаете, что такое любовь. Уезжайте-ка вы в свой дворец, вы нам без надобности, мы и так знаем, что нам делать.
Кошин в бессильной ярости и отчаянии сжал кулаки. Он замерз; тонкая материя мундира не держала тепла. Мундир был старым, во многих местах пробитым уж молью. За старой формой не следили, ибо сам Кошин и в мыслях не держал, что одеяние сие когда-нибудь еще сумеет ему пригодиться.
– Пойдем домой, ласточка моя, – попросил он, и голос его предательски дрогнул.
Ниночка устало покачала головой.
– Нет, папенька. Пожалуйста, уходи…
– Маменька твоя умрет с горя, когда узнает…
– И Боря умрет, если меня с ним не будет, – Ниночка отвернулась и медленно пошла к костру. За ней сомкнулась стена из онемевших от горя женщин, как будто двери узилища сырого захлопнулись. Навсегда. Сердце Кошина пропустило удар.
«Царь, – подумал он. – Здесь может помочь лишь он один! Я буду валяться у него в ногах, как пред иконостасом со всеми святыми угодниками. Ниночка, дитя мое любимое… Что знает Трубецкая о любви! Она фанатична не в меру, она сгорает в пламени сердца. Но когда прогорит сей огонь, что от нее останется. Господи, Ниночка, неужто и ты хочешь золой ненужной сделаться?»
Он пошатнулся, как от удара, а потом бросился к возку.
– Гони! К государю! – крикнул он. – Гони, сукин ты сын! Я отправлю тебя на съезжую, если твои лошади не окажутся самыми быстрыми в Петербурге.
Кучер из графской челяди, чьи прадеды еще принадлежали Кошиным, весь сжался от угроз и оходил плеткой лошадей. Те с места взяли в карьер. Кошина мотнуло с силой, едва не вылетел из собственных саней-то. Еще никогда доселе не мчались по ночному Петербургу тройки с безумной такой скоростью.
Что тогда было говорено меж Кошиным и императором Николаем Павловичем, мы никогда уж не узнаем. Караул, стоявший у дверей, рассказывал позднее лишь о том, что граф Кошин вышел из государева кабинета – без орденов и эполет, – так, как будто царь дрался с ним на кулаках.
Все было не так. То Кошин бросил царю под ноги ордена свои и аксельбанты, моля о том, чтобы сослал его император в Сибирь, потому что он сейчас ему всю правду в глаза скажет. А царь брезгливо раздавил сорванные символы чести и доблести сапогом, а затем заметил спокойным, совершенно бесцветным голосом:
– Я все припомню вам, любезный мой Павел Михайлович, когда будет на то время.
Что было сказано до того и после, покрыто тайной.
Зато почти каждый вскоре мог увидеть, как гнался чрез весь дворец – на улицу – Кошин, вооружась длинной плеткой, за кучером Мироном Федоровичем. И бил Мирона, бил, пока тот не свалился без сознания, а снег не стал красным от крови. После чего Кошин пнул с силой кучера под ребра и ушел, оставив того валяться на улице.
Качаясь, в изорванной одежде, весь окровавленный появился Мирон перед Петропавловской крепостью, был усажен у костра нянюшкой Катериной Ивановной и отдан на попечение графинь и княгинь, как будто был он не грязным холопом, а господином высокого происхождения. А когда началась у него лихорадка, те к нему даже доктора позвали.
Воистину в России наступали новые времена, пусть даже тихо и робко.
Три недели «осаждали» крепость жены заговорщиков, и каждый день из этих трех недель кружил в санях граф Кошин неподалеку от костров, издали наблюдая за дочерью любимой, Ниночкой.
Внезапно, на четвертую неделю стояния, когда Петербург потонул в снегах, женщины исчезли.
Кошин велел доложить о себе генералу Лукову. Он дрожал как в лихорадке, когда Луков, наконец, принял его.
– Что вы сделали с моей дочерью? – набросился на коменданта Кошин. – Где она? Прохор Григорьевич, родной вы мой, имейте ж сострадание к медленно умирающему от горя отцу! Где моя Ниночка?
– В конюшнях. Они все там! Сидят, греются. Нет, смотреть на них не надобно, Павел Михайлович. Но я клянусь вам, что с женщинами ничего не случится. Царь решил наконец проявить великодушие. Завтра они свидятся со своими мужьями.
Кошин привалился к стене. Ноги отказывались служить ему.
– Это правда? Царь так распорядился?
Луков кивнул.
– Ну, не я же. Не почитайте меня за архангела, который все может. Конечно, то была воля царя. Все дамы свидятся со своими мужьями. Одноразовый знак милости его величества.
На следующее утро, ровно в девять, капитан вывел тридцать женщин из конюшен и повел к казематам, где дожидались своей участи заключенные. Вновь шел снег, снежинки напоминали жемчуга, которыми небеса украшали волосы женщин.
Великий час их любви свершился.
ГЛАВА 3
Внутренний дворик крепости. Две высокие чугунные ограды прорезали его напополам. Коридор меж ними патрулировался пятью караульными солдатами, укутанными в шинели.
Часовые не прервали своего движения, когда во внутреннем дворике появились жены арестованных и спешно устремились к ограде. По другую ее сторону медленно открылись четыре двери в высокой, мрачной, унизанной зарешеченными окошками стене крепости.
Сначала появился офицер, быстро проверил, все ли предписания безопасности соблюдаются, а затем сделал караульным знак выводить арестованных. У каждой двери стало по два солдата. А затем из темноты вышли узники, многие в мундирах, изодранных, покрытых пятнами крови, с наспех перевязанными ранами, простоголовые и небритые. Они смотрели в свинцово-серые небеса, на тихо падающий снег, веря и не веря в то, что есть еще хоть что-то в мире, кроме сырых и холодных стен крепостного узилища.
И только когда женщины начали выкрикивать их по именам, они увидели высокую ограду и поняли, наконец, для чего извлекли их из темных зарешеченных нор на свет божий. И бросились к решетке, пытаясь дотянуться руками до рук своих любимых.
– Маша!
– Катерина!
– Полина!
Крики, что способны разорвать сердце. А по ту сторону чугунных ограждений неслись ответные крики радости и отчаяния.
– Николенька!
– Андрей!
– Григорий!
Вся боль, вся тоска, вся любовь рвалась из сердца, из груди, в отчаянной попытке дотянуться сквозь решетки до родных, таких близких и таких далеких. Но коридор меж чугунными оградами был широк, и руки заключенных наталкивались лишь на безмолвных стражей, что каменели лицами, безмолвные, не видящие ничего, что творится вокруг.