Алкоголик не чужд большой политики и больших мыслителей. Но и здесь Ерофеев выполняет роль «деконструктора» одной чисто русской мифологемы Запада. Европа для нас — это то же, что Греция для Европы и Рим для Америки. Но эти надежды иррациональны и напоминают веру в чудо: Запад нам поможет. Такое идолопоклонство в конце концов приводит к разочарованию. Более того, в то время как интеллектуалы обращают свои взоры к Европе, народ в анекдотах и грубых шутках исповедует самую махровую идеологию «чужого». Отчасти преодолению этой жесткой границы «своего» и «чужого» и служит весьма точно воспроизведенная концепция европейского культурного мира, которая существует в устной застольной (около пивных и рюмочных) традиции. Прежде всего волнует вопрос: кто сколько выпивал? «А Фридрих Шиллер — тот не только умереть, тот даже жить не мог без шампанского. Он знаете как писал? Опустит ноги в ледяную ванну, нальет шампанского — и пишет. Пропустит один бокал — готов целый акт трагедии. Пропустит пять бокалов — готова целая трагедия в пяти актах». Все великие в России и Европе пили. «И так до наших времен! Вплоть до наших времен! Этот круг, порочный круг бытия — он душит меня за горло! И стоит мне прочесть хорошую книжку — я никак не могу разобраться, кто отчего пьет: низы, глядя наверх, или верхи, глядя вниз».
Несколько страниц своей повести Ерофеев уделяет описанию Запада. Эти страницы могут показаться обидными и даже оскорбительными. Следует учесть, что разговоры о «своем» и «чужом» — наиболее опасны и, может быть, не стоит их вести, чтобы не разжигать заснувшие обиды. С другой стороны, национализм нельзя преодолеть молча, и поэтому выведение таких разговоров в открытый дискурс, тем более в дискурс иронии, имеет эмансипирующее значение. Идеологический образ врага, которым живет тоталитарный режим, Ерофеев переводит в телесный план, а затем доводит до гротеска и тем самым Разрушает: «У них (в Америке) — я много ходил и вглядывался, — У них ни в одной гримасе, ни в жесте, ни в реплике нет ни малейшей неловкости, к которой мы так привыкли. На каждой роже изображается в минуту столько достоинства, что хватило бы всем нам на всю нашу великую пятилетку». Откуда же это достоинство, — размышляет герой и перечисляет множество клише из политических статей: игрушки монополий и рекламы, марионетки пушечных королей Однако в конце концов решает, что оно — от обжорства. Один из слушателей поддакивает: они там кушают, а мы почти уже и не кушаем… весь рис увозим в Китай, весь сахар увозим на Кубу… (Тут ведь тоже ирония: сахар-то шел с Кубы, другое дело, что все эти страны получали сырьем оружие, производство которого и вело к обнищанию людей.)
Далее герой повести переходит к образам европейской жизни в сознании русских: «Да мне в Италии, собственно, ничего и не надо было. Мне только три вещи хотелось там посмотреть: Везувий, Геркуланум и Помпею. Но мне сказали, что Везувия давно уже нет и послали в Геркуланум. А в Геркулануме мне сказали: „Ну зачем тебе, дураку, Геркуланум? Иди-ка ты лучше в Помпею“. Прихожу в Помпею, а мне говорят: „Далась тебе эта Помпея! Ступай в Геркуланум!“». Герой подался во Францию и решил пожить у Луиджи Лонго. Однако попал в Сорбонну и решил учиться на бакалавра. Там спросили: «Если ты хочешь учиться в Сорбонне — тебе должно быть что-нибудь присуще как феномену». На это Ерофеев отвечает:
«Я из Сибири», — но, подумав, добавляет: «Мне как феномену присущ самовозрастающий Логос». За это он получает от ректора по шее и уходит обиженным. «Иду в сторону Нотр-Дама, иду и удивляюсь: кругом одни бардаки. Стоит только Эйфелева башня, а на ней генерал де Голль, ест каштаны и смотрит в бинокль во все четыре стороны. А какой смысл смотреть, если во всех четырех сторонах одни бардаки!..». Большое количество таких выдуманных встреч с Сартром, Триоле и др. — все это демистификация идеологических клише, засевших в народном сознании благодаря средствам массовой информации.
Особого внимания заслуживает образ женщины в прозе Ерофеева. Вообще, образ женщины в русской культуре включает довольно высокие требования: красоту, статную фигуру, выносливость и физическую силу, верность и жалость, ум и сноровку, а также способности к домашнему труду и рациональному ведению хозяйства. Можно сказать, что интеллигентская модель женщины в каком-то смысле маргинальна по отношению к этим традиционным представлениям. Лучше всего эта модель сделана у В. Соловьева, идеи которого шлифовал А. Блок и, более того, стремился воплотить их в жизнь. Может, наиболее здоровой реакцией на этот нежизнеспособный идеал (трагедия Блока и Менделеевой) была философия любви В. Розанова. Однако одним она казалась чересчур приземленной, а другим — вульгарной. Поэтому возобладали эротические фантазии Брюсова, Арцибашева и др., которые являются не чем иным, как следствием из романтических и символистских идей. Романтические представления о невинном белом теле — это идеал «чистой доски» (tabula rasa), на которой делает свои записи мужчина. У символистов происходит дальнейшая трансформация этого идеала: женщины-колдуньи, женщины-ведьмы — это осознание того, что женщина есть маска и фикция, прячущая за красивой внешностью свою непостижимую мужским разумом сущность.