Кинотеатр, построенный во времена Великой депрессии, достойно представлял стиль той эпохи — этакий безвкусный дворец грез: люстры в холлах, мраморные лестницы, пышная лепнина по стенам. Просто не кинотеатр, а храм мечты, культовое сооружение во славу иллюзий. В тот день из-за жары в нем, похоже, собрались лучшие представители бездомного Нью-Йорка: пьяницы и наркоманы со струпьями на лицах, люди, бормотавшие себе под нос и отвечавшие на реплики актеров на экране, храпевшие и громко пускавшие газы, а также и мочившиеся под себя. Билетеры прохаживались между рядами с карманными фонариками, проверяя, не «вырубился» ли кто из зрителей. Шуметь в этом кинотеатре не запрещалось, но находиться в бессознательном состоянии считалось явным криминалом. Всякий раз, как билетер находил зрителя с закрытыми глазами, он направлял фонарик прямо ему в лицо. Если человек не реагировал, билетер шел к его креслу и тряс до тех пор, пока тот не просыпался. Тех, кто сопротивлялся, выталкивали из зала, несмотря на громкие крики протеста. Во время того сеанса такое повторялось раз шесть. Я только потом догадался, что, видимо, билетеры искали умерших или убитых.
Я решил не обращать на все это внимания. Мне было прохладно, спокойно, приятно. Несмотря на то что по выходе отсюда меня ожидала полная неизвестность, на тот момент я на удивление хорошо владел собой. И тут началась третья картина. Во мне словно все перевернулось. Показывали «Вокруг света за 80 дней», тот самый фильм, который мы смотрели с дядей Виком одиннадцать лет назад в Чикаго! Поначалу я думал, что с прежним удовольствием увижу знакомые кадры, что мне просто повезло прийти сюда именно в тот день, когда шел этот лучший в мире фильм. Получилось, что судьба словно бы приглядывала за мной, словно бы добрые силы покровительствовали моей жизни. Но вскоре неожиданно подступили слезы, и я почувствовал, что если заплачу, то уже не смогу остановиться. В тот миг, когда Филеас Фогг и Паспарту забирались в корзину, прикрепленную к шару горячим воздухом (где-то через получаса после начала фильма), я все-таки не выдержал и щеки мне обжег поток соленых слез. Я был не в силах отогнать нахлынувшие воспоминания. Если бы тебя сейчас увидел дядя Вик, думал я, он был бы сражен, у него случился бы разрыв сердца. В кого ты превратился? — в ничто, в мертвеца, очертя голову летящего в ад. Дэвид Нивен и Кантинлас выглядывали из корзины воздушного шара, пролетая над роскошными полями Франции, а я сидел здесь, на земле, в темноте среди пьяниц, и оплакивал свою проклятую жизнь, задыхаясь в рыданиях. Потом встал и пробрался к выходу. Ранний вечер ослепил меня и обдал жаром. Вот и все, чего ты заслуживаешь, подумал я. Превратился в ничто, создал пустоту вокруг себя, живи теперь в ней.
В таких метаниях прошло несколько дней. Мое настроение постоянно менялось: радость то и дело уступала место самому мрачному отчаянию, меня кидало из одной крайности в другую. Разум мой с трудом справлялся с этой безумной качкой. Почти все могло вывести меня из равновесия: внезапные воспоминания, случайная улыбка прохожего, световые блики на тротуаре, напоминавшие о чем-то в прошлом. Я старался как-то успокоиться, но совершенно впустую: потрясения были неизбежны, они рождались из хаоса обстоятельств и моих собственных ощущений. То я был поглощен философскими изысканиями, абсолютно уверенный в том, что стою на пороге вступления в круг иллюминатов, то плакал, подавленный горестями. Мое погружение в себя было таким полным, что все сущее теряло в моих глазах реальные очертания: предметы становились мыслями, а каждая мысль принимала участие в драме, разыгрывавшейся внутри меня.
Сидеть в своей комнате и ждать, когда грянет гром, было одно дело, а выйти наружу — совсем другое. Выйдя из кинотеатра, минут через десять я наконец сообразил, о чем мне следует позаботиться в первую очередь. Надвигалась ночь, и за два-три часа надо было найти ночлег. Сейчас мне даже удивительно, что я с самого начала не задумался над этим. Полагал, видимо, что каким-то образом все устроится само, что достаточно положиться на слепоглухонемой счастливый случай. Тем не менее едва я прикинул свои возможности, как понял: на самом деле они весьма невелики. Ну не разлечься же на тротуаре, чтобы проваляться всю ночь в ворохе старых газет, как какой-нибудь бродяга. Это все равно что выставить себя городским сумасшедшим и вдобавок похоже на приглашение перерезать тебе глотку, пока ты беспомощный валяешься на тротуаре. Даже если меня не изобьют, то наверняка арестуют за бродяжничество. Но где же мне найти кров? Мысль о том, что придется отправиться в ночлежку, была отвратительна. Я не мог представить себе, что буду лежать в комнате с сотней бездомных забулдыг, что придется дышать их смрадом, слушать бормотание и ругань стариков. Мне такой ночлег не нужен был ни за какие коврижки. Конечно, оставались еще станции метро, но я заранее знал, что там уж точно не сомкну глаз из-за суеты, шума и ламп дневного света. Или, на беду, появится какой-нибудь коп и огреет меня дубинкой по пяткам.
Я слонялся в нерешительности часа три, и если в итоге выбрал Центральный парк, то лишь потому, что совсем вымотался и уже ничего не соображал. Часов в одиннадцать я спускался вниз по Пятой авеню, механически ведя рукой по каменной стене, разделявшей парк и улицу. Заглянув за стену, я увидел огромный необитаемый парк и решил, что сейчас для меня это самое подходящее место. На худой конец, земля там мягкая, и даже приятно растянуться на травке, где меня никто не заметит. Я подошел к парку со стороны музея Метрополитен, перелез через ограду и забрался в кусты. Лучшего я уже не искал. Я был наслышан обо всех ужасах, которые рассказывали о Центральном парке, но усталость пересилила страх. Если кусты даже не скрывают меня, подумал я, со мной всегда есть нож для самозащиты. Я свернул куртку, положил под голову и поерзал, устраиваясь поудобнее. Только я устроился и затих, из соседнего куста донеслось стрекотание сверчка. Чуть позже меж кустов и тонких ветвей над головой прошелестел ветерок. Я больше ни о чем не мог думать. В небе не было ни луны, ни единой звездочки. Едва успев вытащить нож из кармана, я уснул замертво.
Я проснулся с ощущением, будто провел ночь в товарном вагоне. Уже совсем рассвело. У меня ныло все тело, мышцы свело. Я осторожно вылез из кустов, охая и чертыхаясь при каждом движении, и огляделся. Оказалось, что спал на краю поля для софтбола, растянувшись в зарослях кустарников за основной базой. Поле находилось в неглубокой впадине, и в этот ранний час капельки легкого серого тумана висели над травой. Вокруг не было ровным счетом никого. Вокруг второй базы деловито суетились и чирикали воробьи, а где-то над головой в листве сипло прокричала голубая сойка. Это был Нью-Йорк, но совершенно не тот Нью-Йорк, к которому я привык. В нем не было характерных черт знакомого мне города, такое место можно было встретить где угодно. Прокручивая в уме эту мысль, я вдруг понял, что этой ночью уже прошел боевое крещение. Не сказать, что я сильно обрадовался этому — уж очень ломило кости, — но важная часть привыкания к новым условиям осталась позади. Я пережил первую ночь, и раз дебют удался, то почему бы не попробовать снова.
С того дня я каждую ночь проводил в парке. Он стал для меня убежищем, защитил мой внутренний мир от жестких законов городских улиц. Парк простирался на восемьсот сорок акров — было где развернуться. В отличие от огромного скопления зданий и небоскребов, маячивших по ту сторону ограды, парк обещал мне возможность побыть одному, отделиться от всех остальных. Улицы города — сплошь тела, кругом сутолока и толкотня, и, хочешь не хочешь, чтобы вписаться в человеческий поток, ты должен придерживаться строгих правил поведения. Идти в толпе — значит никогда не идти быстрее идущих впереди, никогда не задерживать идущих за тобой, никогда не делать ничего, нарушающего поток общего движения.
Если ты играешь по правилам, тебя, скорее всего, не будут замечать. Когда ньюйоркцы идут по улицам своего города, у них появляется особый безразличный ко всему взгляд, необходимая защитная реакция. Например, неважно, как ты выглядишь: экстравагантные наряды, нелепые прически, футболка с нецензурными надписями — на это никто не обращает внимания. Другое дело — как ты ведешь себя… Это принципиально важно. Любые странные жесты сразу же воспринимаются как угрожающие. Если ты громко разговариваешь сам с собой, чешешься, смотришь на кого-нибудь в упор, то такие отклонения от нормы могут вызвать раздражение и порой даже неадекватную бурную реакцию у идущих с тобой рядом. Нельзя спотыкаться или падать в обморок, нельзя держаться за стены, нельзя петь — любые признаки того, что ты собой не владеешь, любое неожиданное поведение непременно вызовет косые взгляды, а то и схлопочешь по шее. Я еще не дошел до того, чтобы испытать все эти прелести на своей шкуре, но видел, как это было с другими, и знал, что может настать день, когда и я не смогу больше вести себя как положено. А пребывание в Центральном парке, напротив, сулило куда больше свободы. Если бы ты разлегся на траве и уснул средь бела дня, это никого бы не удивило. Если бы ты сидел без дела под деревом, если бы играл на кларнете или орал во все горло, никто бы и глазом не моргнул. Ну разве что конторские служащие, бродившие по аллеям парка в обеденный час. Большинство же народа приходило сюда как на праздник. То, что возмутило бы их на улицах, здесь воспринималось как забавное развлечение. Здесь люди улыбались, целовались, держались за руки и вольны были принимать любые позы. Здесь царил закон: «живи и жить давай другим» — и пока ты не начнешь активно вмешиваться в чужие дела, у тебя полная свобода делать все, что хочется.