Летом я работал на полставки в книжном магазине, ходил в кино и то влюблялся, то разочаровывался в девушке по имени Синтия, чье лицо давно уже стерлось из моей памяти. И все больше моя квартира становилась для меня домом. Когда осенью снова начались занятия, я бросился в бешеный круговорот амурных похождений и полуночных попоек с Циммером и прочими своими друзьями. Так же взахлеб я учился, так же проглатывал книги. Уже гораздо позже, оглядываясь на те далекие годы, я понял, сколь плодотворным было для меня то время.
Потом мне исполнилось двадцать, а где-то через месяц после этого я получил от дяди длинное сбивчивое письмо, написанное карандашом на обороте желтых бланков заказов энциклопедии Гумбольдта. Из всего, что я смог разобрать, я понял одно: в какой-то момент для «Лунных людей» настали тяжелые времена (расторгнутые договора, спущенные шины, пьяница, разбивший нос саксофонисту), полоса неудач затянулась, и группа в конце концов распалась. С ноября дядя Вик жил в Бойсе, штат Айдахо, где нашел временную работу в агентстве по продаже энциклопедий. Но дело не выгорело, и впервые за все годы я уловил в словах дяди нотку поражения. «Мой кларнет зачехлен, — говорилось в письме, — в банке не осталось ни гроша, а жителей Бойсе энциклопедии совсем не интересуют».
Я послал ему денег, а потом телеграмму, в которой просил его скорее приехать ко мне в Нью-Йорк. Через несколько дней от дяди пришел ответ с благодарностью за приглашение. Он писал, что разделается со всеми делами до конца недели и приедет первым же автобусом. Я прикинул, что он должен приехать во вторник или, в крайнем случае, в среду. Но среда наступила и прошла, а дядя так и не появился. Я послал еще одну телеграмму, но ответа не получил. И тогда мне стали чудиться бесконечные варианты несчастных случаев. Я представлял себе всевозможные опасности, которые могли поджидать человека на пути из Бойсе в Нью-Йорк, и сразу же американский континент превращался для меня в огромную опасную зону, в чудовищный кошмар ловушек и лабиринтов. Я попытался разузнать адрес владельца дома, в котором жил дядя, но ничего не добился. В конце концов, позвонив в городскую полицию Бойсе, я подробно изложил свое дело сержанту по имени Нил Армстронг. На следующий день сержант Армстронг сообщил мне, что дядю Вика нашли мертвым в своей квартире на 12-й Норт-Стрит. Он сидел в кресле полностью одетый, с полусобранным кларнетом, зажатым в правой руке. Возле двери стояли два уложенных чемодана. Комнату обыскали, но свидетельств того, что это было убийство, не обнаружили. По предварительному заключению медицинского эксперта, причиной смерти, скорее всего, стал сердечный приступ.
— Не повезло твоему старику, парень, — сказал напоследок сержант. — Очень жалко.
На следующее утро я вылетел в Бойсе, чтобы заняться похоронами. Я опознал в морге тело дяди Вика, заплатил все его долги, подписал все бумаги и бланки, договорился, чтобы тело переправили морем в Чикаго, где мы с дядей раньше жили. Владелец похоронного бюро сокрушался по поводу кондиционности трупа: он пролежал в квартире почти неделю, и придать ему благопристойный вид было практически невозможно. «Вряд ли возможно сделать лучше», — сказал он мне.
Я начал обзванивать немногих дядиных друзей, кому считал нужным сообщить о похоронах: Хови Данна, саксофониста со сломанным носом, нескольких его учеников. Сделал вялую попытку отыскать Дору (но не нашел), а потом, сопровождая гроб, отправился морем в Чикаго.
Дядю Виктора похоронили рядом с мамой. Друзья стояли вокруг, и пока его засыпали землей, небо плакало над нами дождем. Потом мы поехали к Данну на северную окраину, где миссис Данн приготовила скромную холодную закуску и горячий суп. Уже четыре часа у меня то и дело капали слезы, и здесь, дома у Даннов, на поминках я выпил подряд пять или шесть стаканов виски. Это основательно поддержало меня, и уже где-то через час я громко распевал песни. Хови подыгрывал мне на пианино, и вскоре к нам шумно присоединились остальные. Потом меня вырвало на пол, и на этом поминальный концерт закончился. В шесть часов, простившись со всеми, я ушел и два или три часа бродил под дождем, ничего не видя перед собой. Меня опять рвало у какого-то порога, потом я увидел худенькую сероглазую проститутку. Она стояла под зонтиком на залитой огнями улице. Я поплелся за Агнес в номер гостиницы «Эльдорадо», прочел ей небольшую лекцию о стихотворениях сэра Уолтера Рэли, а потом пел ей колыбельные, пока она раздевалась и укладывалась в соблазнительной позе. Она назвала меня лунатиком, я дал ей сто долларов, и она согласилась провести со мной ночь. Спал я, как ни странно, плохо, и в четыре утра выскользнул из постели, нацепил свою мокрую одежду и поехал на такси в аэропорт. К десяти часам я уже снова был в Нью-Йорке.
Но жизнь не позволила мне слишком долго и самозабвенно предаваться горю. Вскоре оно было вытеснено явлениями более жесткими, более материальными, я бы сказал, приведшими меня в конце концов к полному краху. Казалось, все силы зла объединились против меня, временами я терял способность соображать, меня будто засасывала чудовищная воронка, и в один прекрасный момент я понял, что вынырнуть мне уже не удастся.
Дело в том, что с деньгами у меня становилось все хуже и хуже. Разумеется, известно это было давно, но до сей поры опасность маячила где-то вдалеке, и я не слишком задумывался о ней. Однако то, что в те жуткие дни после смерти дяди Вика я потратил несколько тысяч долларов, подорвало мой бюджет, которого должно было хватить до окончания университета. Я прикинул, что если не удастся каким-то образом заполнить финансовую брешь, то до конца учебы денег не хватит. Если я буду тратить столько же, сколько раньше, то мои сбережения будут равны нулю уже в ноябре последнего года в университете, причем нулю в буквальном смысле этого слова: на моем счету не останется ни единого цента.
Первым желанием было бросить учебу, но, поразмыслив день-другой, я передумал. Ведь я обещал дяде, что закончу университет. И хотя его больше не было со мной и он не мог упрекнуть меня в отступничестве, я чувствовал, что не вправе нарушать данное обещание. А серьезнее всего дело обстояло с призывом в армию. Если бросить занятия, то потеряешь студенческую отсрочку от армии, а я вовсе не мечтал о стремительном марш-броске прямиком к своей смерти где-нибудь в азиатских джунглях. Стало быть, надо оставаться в Нью-Йорке и продолжать учиться. Решение разумное и единственно верное. Казалось, из столь разумного умозаключения должны вытекать столь же здравые поступки. Для людей в моем положении существовало немало льгот: стипендии, ссуды, вечернее обучение… Но стоило мне об этом подумать, как я чувствовал острое отвращение. До тошноты. Я не хотел воспользоваться ни одной из этих льгот, и поэтому все их с презрением отверг, хотя прекрасно знал, что мое упрямство перечеркивало едва ли не последнюю надежду удержаться на плаву.
И с тех пор, как я это понял, я прекратил всякие попытки сопротивляться неизбежному, не мог заставить себя даже пальцем пошевелить. Бог знает, почему я так делал. Какое-то время я выдумывал бесчисленные оправдания пассивности, но настал час, и на смену моим измышлениям пришло отчаяние.
Мне хотелось выкинуть что-нибудь вопиющее, плюнуть в лицо всему свету. Со всем пылом молодого идеалиста, слишком много размышляющего и слишком много читающего, я решил, что лучше всего вообще ничего не буду делать, моим действием станет воинствующее неприятие любого действия. Этакая позиция всеобщего отрицания, поднятая на уровень эстетического принципа. Мое существование будет рассматриваться как произведение искусства, я пожертвую собой ради таких невероятных осмыслений, как, например, наслаждение каждым свои вздохом. Все шло уже к полному затмению разума, и я погружался в глубины экзистенции, все больше и больше очаровывающие меня своей простотой. Да, я ничего не буду делать — пусть грядет неизбежное, — но и не ринусь ему навстречу. Жизнь пока идет, ну и слава богу. Буду терпеть, буду голодать. Ведь я догадываюсь, чем кончу, и сегодня это случится или завтра — все равно. Полное затмение. Антихрист-зверь убит, его прах рассеян. Луна затмит солнце, и тогда меня не станет. Я останусь окончательно без денег и буду наконец тем, кто я есть на самом деле, — комочком плоти.