Нина, Ниночка… Твой любимый поэт Генрих Гейне говорил, что с каждым человеком умирает целый мир. Мир, который умер с тобой, был богатый, сверкающий множеством граней, солнечный мир, полный любви и радости. Через много лет после войны он вдруг раскрылся и заблистал перед всеми, твой мир, потому что дневники твои были опубликованы в журнале «Новый мир». Для меня они особенно ценны, потому что твой мир из одного созвездия с мирами Зои, Веры, Ларисы, с мирами всех ребят и девчат в/ч 9903. Как свет умершей звезды доходит через много лет до нашей планеты, так и до нас дошли твои дневники.
Когда я прочитал их впервые, они взволновали меня больше, чем большинство прочитанных мной романов. Тетрадки дневника слились в летопись предвоенной жизни моего поколения. Эта летопись правдива, как зеркало. Твой голос дошел до нас через годы, голос, оказавшийся сильнее смерти. Ты рассказала о своем и нашем становлении, о своем и нашем пути в разведку. У каждого была своя дорога, но все наши дороги шли в одном направлении — в кабинеты секретарей МК и ЦК комсомола, в Кунцево и на Красноказарменную, а оттуда — через линию фронта.
В ста девяти толстых тетрадях своего изящного, надушенного дневника, опубликованного в прошлом веке, твоя соотечественница Мария Башкирцева, русская аристократка, жившая за границей, писала: «К чему лгать или рисоваться? Вполне понятно, конечно, что я испытываю желание (хотя и не питаю надежды) остаться на земле подольше, чего бы это ни стоило. Если не умру рано, то надеюсь остаться в памяти людей как великая художница. Но если мне суждено умереть молодой, я хочу, чтобы был издан мой дневник, который, быть может, окажется интересным… Когда меня уже не будет в живых, люди будут читать о моей жизни, которую я сама нахожу весьма примечательной… А когда я уйду в мир иной, родственники станут рыться в ящиках моего стола, найдут дневник, прочтут и потом уничтожат, и скоро от меня ничего больше не останется, ничего, ничего. Это всегда ужасало меня. Жить такими честолюбивыми мечтами, страдать, плакать горькими слезами, бороться — и после всего этого единственный удел — забвение… забвение, как будто тебя никогда не было на свете. Если даже мне не удастся прожить жизнь, достаточно долгую для того, чтобы прославиться, все равно мой дневник заинтересует…»
А ты, Нина, не стремилась к славе и известности, не рассчитывала на издание своего дневника, тебя не снедало честолюбие, не пугало забвение. Ты думала не о себе, а о Родине. И, готовая к подвигу самоотречения, вовсе не стремилась подольше прожить на этом свете, «чего бы это ни стоило».
Разумеется, мы не должны судить Марию Башкирцеву слишком строго: она — дитя своего времени, своего круга. Если бы Нина прочитала дневники умирающей Марии, она, наверное, пролила бы над ними немало великодушных слез, вовсе не сетуя на то, что наше время, время лихолетья, невосполнимых потерь и гордой ратной славы, совсем не баловало ее, звало к самопожертвованию, к ранней голгофе.
Два дневника двух девушек. Огромна дистанция от Марии до Нины. Нина твердо стоит на родной земле, широко открытыми глазами смотрит на мир, смело рвется к жизни. Словно створки двери, ее дневник широко распахнут для всех ветров жизни, для сквозняков действительности, для радости и тревоги. Стиль ее дневника — стиль ее жизни. Реализм, овеянный здоровым романтизмом. Читаешь и видишь Нину с винтовкой, с автоматом.
Нина, Ниночка… Говоря в дневнике о себе, ты говорила о всех нас, комсомольцах-добровольцах, ставших разведчиками, глазами и ушами Западного фронта. Мы шли с тобой одной дорогой, не только став бойцами нашей славной части, но и много лет до прихода в часть. Низкий поклон тебе от всех нас, оставшихся в живых и мертвых, за твой подвиг, за твой дневник…
Он рассказал о тебе — и о нас — не только нашему народу. Переведенный на множество языков мира, он открыл за рубежом людям глаза на все наше поколение. Его сравнивали с дневником Анны Франк. Но Анна была жертвой, ты — разведчиком и подрывником.
В год тридцатилетия нашей Победы я с трепетом раскрыл твои дневники, увидел твой еще школьный почерк, прочитал торопливые записи, перебрал пожелтевшие письма. Я скорбел о тебе и гордился тобой. Гибель наших девчат я всегда переживал сильнее, чем гибель ребят, — война, в конце концов, мужское дело. Верно, мы, парни, были добровольцами, потому что до срока спешили на войну, ты, Нина, была вдвойне добровольцем. Никто не упрекнул бы тебя, невоеннообязанную, если бы ты уехала в Стерлитамак с институтом. Но ты не могла уехать, не допускала и мысли об отъезде, о личном благополучии, потому что для тебя отъезд был бы дезертирством.
Ты ушла, недолюбив, недочитав любимые книги. Ты ведь все время собиралась прочитать «Красное и черное» Стендаля, разобраться во французских импрессионистах, возобновить дружбу с Леной, встретиться снова с Гришей. Тысячу дел не доделала ты, отложила на «после войны». Бережно припрятала ты дома зачетную книжку, но и доучиться тебе не было суждено.
Как, как ты умерла?.. Когда тебе было пятнадцать, ты чуть не утонула в Волге с подругой. Твоя подруга Ядька стала кричать, а ты… «Я на нее так гаркнула, что она перестала кричать, но глаза ее были все так же вытаращены и наполнены ужасом. Еле выплыли. Ядька назвала меня своей спасительницей». Нет, Нина, ты не испугалась смерти.
Сталкиваясь с Зоей, Верой, со всеми нашими разведчиками из в/ч 9903, гитлеровцы, прогоняя страх, уверяли, что это, дескать, фанатики.
Ложь, ложь и еще раз ложь. Обвинение в фанатизме бросали нам истинные и законченные фанатики — нацисты, эсэсовцы, гитлеровские солдафоны. Этим недобиткам ничего не докажут сегодня книги, написанные после войны. А Нинин дневник — докажет. Потому что даже самый матерый и махровый фашист-гитлеровец не усомнится в его искренности, в его правде, в том, что это исповедь человека, который не научился преувеличивать, темнить, замалчивать, врать.
Петр Лидов, когда писал о Зое, верил, что она — русская Жанна д'Арк. И Лидов был прав. Но Жанна-Зоя не оставила исповеди. Ее не оставили Жанна-Вера, Жанна-Лариса и много других великолепных наших девчат.
Ее оставила Жанна-Нина.
Зоя, Вера, Лариса — они оставили свидетельства о своей смерти. Своей смертью они утвердили жизнь.
А Нина пропала без вести. Кто-то пришел из-за линии фронта и сказал: «Нина погибла!» Отсюда — казенный документ. А как погибла, при каких обстоятельствах — этого никто не знает. Молчат архивы, молчат могилы очевидцев. Если были очевидцы. А может, их и не было?
Нина, Ниночка!.. Я не желаю тебе мучительного распятья, геройской смерти после пыток и мучений. Все мы пели: «Если смерти, то мгновенной, если раны — небольшой!..»
Я тридцать лет шел по твоим следам, хотел знать точно, как, где и когда ты умерла. И ничего не узнал. И хочу думать, что умерла ты мгновенно, без мук и страданий, потому что слишком нежное, чуткое, ранимое было у тебя сердце…
На видном месте в здании Московского университета на Ленинских горах установлена мемориальная доска. На ней высечены имена тех студентов и студенток, которые не вернулись с Великой Отечественной. За каждым именем — прекрасный юный мир, богатый чувствами, переживаниями. И — несбывшимися обещаниями. Среди имен — имя разведчицы в/ч 9903 Нины Костериной, нашей Ниночки…
«ТА ГЕРОЙСКАЯ БЫЛЬ НЕ ЗАБЫТА, ЖИВА…»
Следопытам 15-й московской спецшколы, без поиска которых эта повесть не была бы написана
Танк катил по улице деревни Попково, поливая пулеметным огнем отходивших разведчиков.
Грохоча, танк рос на глазах — стальной, могучий, устрашительный. Черный крест резко выделялся на окрашенной белой краской лобовой броне. На башне — какой-то номер и латинская буква G.
Лариса не знала, что эта буква означает, что танк этот из 2-й танковой армии Гудериана. Она и не задумывалась над смыслом этой буквы. Выглядывая из-за угла избы, она сжимала в потной от волнения руке холодную как лед металлическую ручку гранаты.