Выбрать главу

В 1967 году мать Ларисы Екатерина Даниловна срезала ветку ракиты, под которой умерла ее дочь, и повезла домой, любовно обернув тряпицей. Сидя на лавке железнодорожного вагона, она смотрела в окно на калужские поля и сквозные рощи, и ей казалось, что она держит на руках маленькую грудную Лариску…

Дома, в Еремине, она посадила ветку ракиты в палисаднике своего дома, первого дома на Клубной улице, и с тех пор каждый день ухаживала она за будущей ракитой, поливала ее, окапывала. Теперь та ветка стала красивым деревцем, хорошо прижилась русская ракита на белорусской земле. И кажется материнскому сердцу Екатерины Даниловны, что дочь уже не так безмерно далека от нее, осталось от Ларисы что-то на этом свете.

Есть в селе улица, на которой строятся новоселы, молодожены. Здесь часто звучат веселые песни, а то — тоскует гармонь. Эта молодая улица носит имя Ларисы Васильевой. Когда-то проносилась здесь вскачь на коне с казачьей песней на устах юная дочь красного командира. Не знала, не ведала она, что придется ей умереть геройской смертью в шестнадцать девчоночьих лет.

ПЕПЕЛ КРАСНИЦЫ

Повесть об огненном селе

На утренней июльской заре, в час, когда на тропах тают ночные туманы, возвращались мы с Володей Щелкуновым с задания. В ночь на Иванов день — 7 июля — побывали мы в поселке Вейно под самым Могилевом.

Шли быстро, спешили до свету добраться до партизанских деревень. Рассвет в это время года намного опережает восход солнца.

От села Красница, где застал нас рассвет, было уже недалеко до нашего лагеря в Хачинском лесу. Красница — село партизанское, и потому мы сразу почувствовали себя в безопасности, и ночные рискованные приключения казались уже смутным и не очень правдоподобным сном.

В селе сгоняли на выпас скотину. Пахло навозом, парным молоком, теплым запахом коров. В разреженном гулком воздухе звонко хлопал кнут пастуха.

Мы решили отдохнуть, позавтракать. Над ближайшей хатой уже вился многообещающий дымок. Но Володька Щелкунов, или Длинный, как звали его все в отряде, загадочно ухмыляясь, повел меня спящей улицей к знакомому ему дому. Это была пятиоконная хата, сложенная из могучих сосновых бревен, с зеленой железной крышей и затейливой резьбой по карнизу. Хата стояла на пригорке, в глубине небольшого, но густого старого сада. Окна с белыми ставнями и голубыми узорными наличниками проглядывали сквозь сплошную зелень вишен, малины и яблонь, чьи тяжелые, росистые ветви с еще зелеными плодами свешивались через низкий забор, К прогнувшимся ступенькам крыльца бежала, спотыкаясь о корни деревьев, ровная дорожка, чьей-то заботливой рукой чисто выметенная и посыпанная песком. За яблонями загорались в первых косых лучах солнца огненные головки мака, весело пестрели в кустах крыжовника свежевыкрашенные крыши ульев — целый городок разноцветных домиков.

— Дома есть кто? — крикнул я.

На крыше хаты испуганно взмахнул нежно-белыми крыльями большой аист — бусел по-белорусски.

Длинный оттолкнул меня, выругался вполголоса и елейным, совсем несвойственным ему тенорком заискивающе произнес:

— Можно к вам? Не рано? Извините, это я, Володя. — Мне он бросил шепотом: — Не называй меня Длинным, ладно?

Не успел я опомниться от удивления, как на крыльцо выпорхнула девушка лет семнадцати в синем ситцевом сарафане и пошла, мелькая загорелыми босыми ногами, к калитке. Яркий венок полевых цветов лежал на отливавших бледным золотом светло-русых волосах над пышной девичьей косой, уложенной вокруг головы. Глаза василькового цвета глядели с приветливой лаской. Но не на меня, а на Длинного. С замиранием сердца смотрел я, как плыло к нам это небесное создание, и опомнился только тогда, когда красавица щелкнула задвижкой, распахнула гостеприимно калитку и, глядя на нас простодушно и весело, певуче, о белорусским выговором произнесла:

— Здравствуйте вам, гости дорогие!

— Здравствуйте! — густо краснея, совсем уж не своим голосом промямлил Длинный, пятерней машинально причесывая лохмы, отросшие за месяц после вылета в тыл врага.

Каких только цветов не было в том саду! Бегонии, настурции, жасмин. И малина, красная и черная смородина. И пахло в нем в этот заревой час не порохом, не потом, а подмосковной дачей, мирным покоем, детством..

В темных сенях возле кросен и аккуратной поленницы мы долго и усердно вытирали ноги о половик. В дверях столкнулись и застряли, запутавшись в наших боевых сбруях. На покрашенном охрой дощатом полу ярко цвели узорчатые пестрые дорожки. Мы прошли по ним осторожно, как по кладкам, и присели на краешке лавки, поспешно сдернув пилотки. В полутемной горенке с невысоким беленым потолком пахло печеным хлебом, прохладой свежевымытого пола. В щели ставен сквозило солнце.

Девушка протянула руку, чтобы раскрыть незапертые ставни, и смуглые пальцы ее против щели засветились, загорелись солнечно-алым светом.

В окна с геранью и фуксией на подоконниках хлынуло солнце. Оно зажгло белоснежную, искусно вышитую белорусским орнаментом скатерть на столе, заиграло веселыми зайчиками на затейливо расписанной печи, на глянцевитых бревнах стен с янтарными подтеками смолы.

Вдоль стены красовался ряд венских стульев. В углу стоял комод. На самодельной этажерке — аккуратные ряды учебников и других книг. Под потолком висела до блеска начищенная десятилинейная керосиновая лампа с железным абажуром. Светлые пятна на стенах напоминали о некогда украшавших комнату портретах. Чьи это были портреты, догадаться было нетрудно. Цветные дорожки тянулись по полу в спальню, окна которой были, по-видимому, еще закрыты ставнями. В полумраке белела наполовину завешенная ситцевым пологом деревянная кровать, застланная белым покрывалом с высокой горкой белоснежных подушек. Всюду пестрели вышивки, подушечки, коврики.

Такой дом за месяц своего пребывания на Могилевщине я видел впервые, привык уже к соломенной кровле, земляному полу, полатям, конику. А здесь все говорило о довоенном трудовом достатке, довольстве. За ладно сложенной печкой заводил свою мирную песню сверчок.

— Садитесь к столу. Я зараз соберу вам поснедать! Солнце так и горело, так и плавилось в ее волосах. На крыльце звякнуло ведро, стукнуло коромысло, в сенях заскрипели половицы, и через порог переступил библейского вида старик с белой бородой, прокуренными усами и лицом удивительно просветленным, мягким и добродушным. Чистая холщовая косоворотка до колен, цветной поясок, домотканые порты, ни дать ни взять — сказочный дед Белорус-Белоус.

— Это дедан ее, — прошептал Длинный и громко, все тем же противно-умильным голосом, сказал:-Доброе утро, Лявон Силивоныч! Как пчелки ваши поживают?

— Здравствуйте вам, люди добрые! Господь милует, скрипим помаленьку. Ась? Пчелы-то? Бунтуется пчела у меня, сынки, никак быть беде… Глянь-ка, Тузик, кто до нас пришел!

В дверь вслед за дедом комом белой шерсти, с заливистым и звонким тявканьем, влетела чернолобая шавка.

Дед Белорус-Белоус потрепал Длинного протабаченными пальцами по плечу и тяжело опустился на лавку, отдуваясь и вытирая лицо жилистой рукой. Девушка присела рядом, обняла старика, прильнула к нему и участливо заглянула в запавшие бледно-голубые глаза.

— Уморился, деду? Опять по воду сам пошел?..

— Ничего, отойду сейчас, — отвечал дед довольно зычным и бодрым голосом, ощупывая поясницу. — Попотчуй-ка, коза, медком гостей дорогих. Слыхали? В Могилеве объявил комендант, что каждый пасечник должен сдать по пять кило меда с пчелосемьи! Знают ведь, черти немые, что сейчас главный взяток с меда! Паразиты несчастные! Ох уж этот «гансовый» сбор!.. Кабы не старость, я бы не сидел трутнем на печке, я бы тоже бил их по сил-мочи… — Он проворно стащил с моих колен десятизарядку. — Пиф-паф! И германом меньше! Я в свое время за действия против китайцев отличие государя императора имел, за японскую — Георгия, а теперь мной и тына не подопрешь. Мне бы хозяйство, дом сыновьям сохранить. Слыхать, растет у нас партизанщина, что река половодом, поднимается духом народ! Слыхать, и наши, красницкие, исправно воюют в лесном войске. Народ у нас в Краснице всегда был смелый, вольный, в полицию вон никто не пошел. Жили мы, сынки, не так чтобы очень богато, но дружно, душевно, в любви и совете. На немца всем миром крепко сердиты…