Выбрать главу

В четвертую ночь я не мог уснуть из-за духоты, вони, удушливой жажды – голода еще не испытывал, – из-за кислого, липкого пота, обжигавшего глаза, зудевшего по всему телу, из-за неотвязных мыслей: сколько это еще продлится? Неужели не выдержу – заболею, умру?…

Ключ скрежетнул внезапно, как взрыв. Дверь приоткрылась. Полоска тусклого света.

– Старосту на двери! Получай хлеб! Вся камера проснулась в одно мгновение.

– Хлеб! хлеб! хлеб!

Галдеж нарастал веселый, нетерпеливый. Из угла воров свист:

– Е-э хлебушек! Костылик!… Паечка кровная, законная… Давай, староста, давай, не чикайся! Бери помощников, чтоб скорее.

Иду к двери, шагая по мешкам, спинам, ногам. Позвал с собою Кирилла и сержанта, лобастый сам увязался за нами. Дядя Яша кричит вдогонку:

– Ты гляди, майор, в камере темно, пайки воровать будут.

– Кто лишнюю пайку возьмет – смерть на месте, – это кричит Сашок. Другие воры подхватывают с надрывом: «За кровный костылик глотку вырвать… в параше топить». Их голоса все ближе к двери. Кто-то кричит:

– Куда ступаешь на живот?

– А ты подбери брюхо, падло, видишь – люди идут.

Кирилл шептал мне в затылок:

– Не подпускай шакалов к хлебу, не подпускай, они наворуют, а тебя разорвут в клочья, слышишь, что делается.

Понимаю, что он прав, но что придумать? В камере уже не смолкает вой: «Давай, давай скорее…»

Вытаскиваюсь сквозь узкую щель, дверь придерживают снаружи. Тяну за собой Кирилла, сержанта, лобастого… В коридоре четверо охранников и четверо раздатчиков хлеба. Две железные тележки вроде вокзальных багажных нагружены пайками до верха.

Чудесный кисловатый запах печеного хлеба. Прохладный железный пол под босыми ногами.

Старший охранник тычет мне две пайки.

– Ну, давай, начинай двумя руками, чтоб быстрее… и вы все… давай!

Там, в камере – тьма, полосуемая лихорадочными ударами света. Но если бы даже ясный день – как уследить за передачей паек в толпе голодающих?

– Нет, не возьму. Так не возьму.

– Ты что, охреновел? Хлеба не возьмешь? Да я им скажу, они тебя самого враз схавают.

Из камеры вой, мат. Услышали нашу перебранку? Или уже дерутся за места поближе к двери?…

Я кричу во всю глотку:

– Хлеб возьму, но так, чтоб ни пайки не пропало. Вы слышите, что там делается? Вам что, мало одного мертвого? Хотите, чтоб тут завтра десяток трупов? Там же все голодные, одурели от голода, понимаете? Они поубивают друг друга.

Охранники растерянно переглядываются. Хорошо еще, что другим камерам уже роздали, но там везде поменьше народу, а наша карантинная, самая набитая. Кирилл и раздатчик поддерживают меня.

– Нельзя идти в толпу, во тьму с пайками.

– Так что ж делать? Если до утра ждать, они теперь еще хуже будут.

– Давайте так – выгоним всех из камеры, построим в коридоре. Будем впускать обратно и каждому давать его пайку. А мы все станем у тележек, отгородим.

Охранники шепчутся, потом старший говорит:

– Ну гляди, староста, на твою голову!

Решение принято, и сразу легче. Откатываем тележки. Кирилл, сержант и лобастый становятся впереди раздатчиков. Охранники уходят за решетку, замыкающую тупик, щелкает ключ – заперли; они боятся.

Я открываю двери и ору, сколько хватает крика: «Внимание!» Потом объясняю порядок раздачи хлеба. Большинство довольно. Сашок хвалит: «Молодчина наш староста майор», и воры вторят ему. Но слышны и недовольные голоса:

– А как же вещи? Мы пойдем, а вещи пропадут?

Ору матом:

– Выходи все, как есть, без всяких вещей… Кто останется в камере, будет без пайки!

– Тут больной старик, ходить не может… И тут больной.

В коридор вываливаются полуголые, босые, некоторые наспех натягивают одежонку, другие прижимают к голым телам сапоги, куртки. Мы с Кириллом выстраиваем их вдоль стены, у решетки, очередь загибается к противоположной стене. Охранники покрикивают:

– Не галди… не бегай… А то счас брантспоем охладим.

Я заглядываю в камеру:

– Кто больной? Кто остался? Два голоса, один старческий.

– Внимание! Сейчас начинаем раздачу. Первые пайки несу больным. Смотрите: беру две пайки.

…Молитвенная тишина. Даже воры молчат. Заношу пайки – одну к дальней стене, другую к середине камеры. Едва различаю лица и руки, хватающие хлеб. Возвращаюсь, а навстречу в темноте уже спотыкаются жующие, чавкающие, постанывающие…

В коридоре галдеж внезапно усилился. Новый шум, плеск, хлещет вода. Выталкиваюсь в дверь и сразу ступаю в прохладную лужу.

Угроза охранников надоумила одного из воров – он заметил в стене пожарный кран и отвернул. Струя хлещет прямо на пол. Очередь сбилась, жажда сильнее голода. Все галдят весело, пьют из горстей, подставляют головы. Охранники ругаются, кричат: «Закруты кран». Но и сами смеются. Полуголые мокрые люди скачут по лужам, молодой парень садится на мокрый пол, кричит весело, визгливо:

– Гаспа-а-да, пожалте в ванну! Морские купанья – польза для здоровья!

Некоторые выбегают обратно из камеры с кружками. Мы с Кириллом оттискиваем их к другой стене – пусть пройдет очередь с хлебом, потом будем запасаться водой.

Охранники зовут меня:

– Староста, закрывай кран. Кто открутил? Ты отвечать будешь!

Но ругаются и угрожают не сердито, для порядка. Они потешаются, глядя на диковинное зрелище, и довольны тем, что хлеб раздали быстрее, чем они рассчитывали. И теперь видно, что все же они крестьянские сыновья – местные полещуки, и уважают, даже чтут хлеб и знают, что такое голод, а сейчас поняли, увидели, что такое жажда.

Хлеб и вода – самые простые, незапамятно древние силы жизни. Хлеб и вода нам сейчас желаннее любых сокровищ. Это ночное празднество хлеба и воды осветило даже тусклые глаза тюремщиков. Хоть на полчаса, но осветило живым светом. И тупо равнодушные или грубые, злобные вертухаи на это время опять стали простыми хлопцами, способными пожалеть голодных и разделить чужую радость.

Глава двадцать четвертая. Немецкий казак Петя-Володя

В карантинной камере нас продержали неделю, потом развели небольшими группами по другим камерам.

Мы с Кириллом, дядя Яша, инженер и лобастый попали на первый этаж в следственнопересылочную. Узкая, длинная камера с одним окном; слева сплошные широкие нары; справа узкий стол, на нем тоже спят, когда не хватает нар. Над столом полки для мисок. После карантинной душегубки эта камера казалась нам чистой, просторной, тихой… Обитателей было десятка полтора, иногда немногим больше.

Несколько местных жителей – подследственные: угрюмые дядьки – то ли старосты, то ли полицаи, молодые парни – бандеровцы, обозный старшина, спьяну убивший пограничника; двое лейтенантов-отпускников, хулиганили на улице, избили патрульных; инженер-поляк числился «антисоветчиком». С нами вместе пришел один из блатных – тощий альбинос, безбровый, розовоглазый, с туповато-удивленным взглядом, в мундире офицерского покроя, тонкого сукна, шитом по мерке, и в смушковой кубанке с голубым верхом и серебряным позументом. Надрывным тонким голосом он распевал блатные песни.

От него я впервые услышал трогательную балладу о воре – сыне прокурора: «Бледной холодной луною был залит кладбищенский двор…» Он подробно рассказывал о том, как роскошно воровал в Венгрии, где был ординарцем у коменданта, и как завел себе там бабу шестидесяти лет.

– Она до миня, как до сынка родного, и кормила, и стирала, и давала, как молодая, а мине с ей интересней, чем с молодой, потому там все молодые с сифилисом…

Привели новых. Сутулый, длиннорукий, серо-белесый; мосластое лицо, выпученные глаза, настороженные, быстрые. Навязчиво разговорчив.

– Зовут счас Петей, но так в плену звали, а по-настоящему Володя… До войны работал в Астрахани в кооперации, заготовлял рыбу, а сам рожденный в деревне Отважное, тоже на Волге. Комсомолец был, член партии. В плен попал на Украине в мае 42-го, когда Тимошенко наступать задумал и две армии сразу накрылись. В плену стали отбирать по нациям. Ну евреям, известно, сразу хана. Украинцам, похоже, что льготы, берут в полицаи. Кавказским и другим нацменам тоже. Ходят ихние в немецких мундирах, отбирают. А русским, значит, припухай безо всего, ни хлеба, ни даже воды. Кто раненые, гнить начинают… Что будешь делать! Косить под украинца боюсь, хотя и фамилие мое Мордовченко, вроде украинское, но «балакать не можу», сам знаю, пробовал – смеются. По-татарски только мат умею… Вдруг вижу: ходют в кубанках, мундиры немецкие, а лампасы красные, и вызывают: «Казаки есть?» Тут я вспомнил, мой батя рассказывал, что он родом с кубанских казаков, я и вызвался. И станицу придумал какую сказать. Ездил в Краснодар в командировку, и еще в Астрахани кореш был у меня кубанец, от него имел разные данные. А память у меня, дай Бог…