Выбрать главу

Другим человеком этой же категории был мой директор, но о нем я уже писал. Ему было у нас и душно, и скучно, и нудно. Но он работал. Работал, как черт, — рьяно, сжав кулаки, закусив губу, шалея от бешенства и нелепости своего положения. Работал неуклюже, тяжело, по-воловьи, вытаскивал наперекор всему и всем наше тихое политпросветское учреждение из того болота, куда его затащили предшественники — знающие и любящие свое дело специалисты, археологи, искусствоведы, ученые-доктора. С такими партизанами мне приходилось встречаться. Этот же старик был какой-то совершенно новой разновидности, таких партизан я никогда не видел. А впрочем, какое мне дело? Пусть мелет сколько ему угодно. Я ж его стенографировать не собираюсь.

— Слушайте, — сказал я, — тут вы о царице Зиновии говорили, это к чему?

— Да это все о монете, — объяснил Корнилов, — пришел ответ из Эрмитажа, надпись-то на ней самая простая. Никакого там Санабара. конечно, нет, просто это одна из монет Аврелиана.

— Из незначащихся в каталогах, — быстро и горячо сказал Родионов.

— Да, не значится, я смотрел, — подтвердил Корнилов. — Ее даже в каталоге монет Британского музея нет. Так что очень может быть — это уникум.

— И никогда римские монеты не заходили так далеко на Восток, — так же горячо сказал Родионов.

— Да-да, — подтвердил Корнилов. — После этой находки Алма-Ата становится самым восточным ареалом распространения римских монет в Средней Азии. Я уже заказал снимок, чтоб послать его в Эрмитаж.

— Значит, все-таки находка Семена Лукича имеет научное значение? — спросил я.

— Безусловно, — сказал Корнилов. — Конечно, ни о каком римском городе говорить не приходится, но холмы копать надо. Надпись читается просто. Это динарий императора Аврелиана. Может быть, даже есть смысл произвести небольшую разведывательную раскопку. Директор говорит, что деньги на это есть.

— Деньги-то есть, — сказал я, — да ведь знаете, какая это волокита: надо просить разрешения, выправлять открытый лист, а это очень долгое дело.

— Мы это скоро сделаем, — сказал Родионов решительно. — Я за пару часов этот лист вам доставлю. У меня начальник по этим делам — друг хороший, мы с ним вместе служили, он для меня, если попрошу, все сделает. Я про него сейчас рассказывал — это они мне Маруську приказывал расходовать.

— Ну, ну, так вам поручили ее, и… — сказал Корнилов.

— А тут мне ее поручили, — твердо ответил старик. — «На Митьку, — говорит комиссар мне, — я не надеюсь, потому что Митька еще сопляк, а она чаровница, цыганка. У нее гипноза много, еще отведет Митьке голову, а ты, говорит, человек крепкий, достойный, потомственных рабочих кровей, в партии социалистов-революционеров состоял, ты можешь». Ну правильно, я могу! Что ж тут говорить — могу! «А где же, — я спрашиваю, — расходовать-то?» — «А в поле, по дороге, я уже послал мужиков яму рыть, как увидишь их, около ямы и кончай, забирай сейчас же, садись на лошадь и веди». Ну, понимаешь, я с непривычки немного даже обалдел, то хоть загодя предупреждают, а то сразу — забирай да иди стреляй. «Так, — спрашиваю, — и вести одному?» «Да так, — отвечает, — и веди один. Бери коня, наган и подъезжай к сараю, ее к тебе сейчас же и выведут». Ну что ж тут долго разговаривать? Надо понимать: 19-й год, Украина, степь! Сегодня мы здесь, а завтра подогнал к нам батальон с пулеметами, и побежали мы верст за двадцать; сегодня мы их шлепаем, а завтра они нас на столб тащат. Одно слово — революция, а революционных мер в ту пору только две было — либо вызовет тебя командир, утюжит, утюжит, наганом по столу стучит, а потом и крикнет: или «Чтоб я твоей рожи не видел!», либо скажет: «К стенке!» — и пойдет вон из комнаты. Ну и конец тебе тут же, никаких ведь кассаций и апелляций нет, — степь! — Он остановился и поглядел на бригадира. — Вот ты мне сейчас с пьяных глаз про брата толковал, как его ни за что ни про что взяли, а я вот скажу тебе…

— Рассказывайте, рассказывайте, — схватил старика за руку Корнилов.

— Ну, что ж там рассказывать, я все уж рассказал. Вышел я в коридор, а там Митька стоит, губы распустил, скосоротился весь. Обидно ему, что его не вызвали. «Куда он тебя спосылает?» — спрашивает. «А пойди, — говорю, — спроси». И пошел. Тут он меня догнал, вынул флягу, говорит: «На, хвати для крепости рук». И я, дурак, хватил, и много что-то — грамм триста, наверное. А знаешь, какая самогонка была? Горела! Видишь, какой дурак, иду на такое дело, а сам… Ну, ладно! Пошел я в конюшню, вывел коня, оседлал, подскакал к сараю, в руках наган. Смотрю, ее мне выводят. Красивая баба была, высокая, ладная, себя блюла, а глаза зеленые, змеиные. И правда, разве ее Митьке-сопляку поручать? Но, однако, мне на эту прелесть ее, так сказать, целиком и полностью наплевать. Я в те годы революцию понимал строго, по-каменному, ничего себе лишнего не позволял, водки пил мало, баб не придерживался, такая стойкость у меня, так сказать, в крови заложена. Ну, вывели ее до сарая, стоит она, циркает через золотой зуб, смотрит на меня, улыбается, эдак плечиками передергивает, знаешь, как бабы, — одно плечо выше другого. «Куда ж ты, — спрашивает меня, — красный орел, поведешь?» Отвечаю ей строго, по-революционному: «Куда следует, гражданочка такая-то… — Вот забыл ее фамилию — Черненко ли, Бочкарева, или что-то похожее… — куда следует, туда вы и пойдете. Шагом марш, ни с кем не разговаривать, по дороге не останавливаться. А побежите — сами понимаете!» Усмехается, змея: «Я-то, — говорит, — командир, не побегу, я свое, видно, уже отбегала, а вот ты-то, — говорит, — будешь бегать, только навряд убежишь, не такие дела твои, чтоб трудовой народ дал тебе убежать». Нет, ты чувствуешь, какая гадюка! — сказал он вдруг с каким-то злым восхищением. — Чувствуешь? Ее, так сказать, на шлепку ведут, она другим этим грозится. И опять-таки, видишь, ни от кого такого, а прямо от имени трудового народа! Как будто она народ, а я, так сказать, буржуй, куркуль, помещик.