Выбрать главу

Не по себе нам было, Фиджет тоже все больше дома сидел, говорил, что странное что-то творится, неведомое. Лес перед зимой замер, все больше молчит, а ежели и говорит что, то туманное да темное показывает, словно предупредить о чем хочет, но сил не хватает…

Раз услышал я стук в дверь на рассвете. Самого-то рассвета не было, снег мелкий сыпал и наверху марево какое-то вязкое, посмотришь в небо — тоска берет. Я Фиджета разбудил, к Маллионе провел. Дверь в светелку нашу прикрыл, топор нашарил, дверь открываю. А там на крыльце Виллья, гончарова жена стоит, корзину, полотном закутанную, к груди прижимает, оглядывается.

— К нам солдаты-церковники заявились, всю деревню вверх дном переворачивают… С ними люди Феррерса, а во главе знаешь кто? Питер-дровосек… одет по-чистому, меч у пояса прицепил. В деревню первый въехал, орал, что теперь-то узнаем, как добрых христиан ни за что ни про что позорить…

Дыхание перевела и продолжает:

— Нечисть ищут. Указом машут, дескать, оплот тьмы искоренить хотят!

— Я тут причем? — бровь поднял, а у самого внутри все сжалось.

— Тварь они с собой привели странную, рогатую… копьями серебряными в нее тычут. Вроде лозоходца она у них: своих чует, куда шаг сделает, туда они и идут! — говорит, а губы от страха прыгают. — У Сайруса нашли кого-то, дом сожгли, а крики оттуда неслись такие, что волосы дыбом… Вот, — шепчет, — спрячь пока у себя.

На корзину гляжу и не знаю, на что решиться.

— Ты в лесу многое видал, — Виллья говорит, — мне Джерд рассказывал, и знаем мы, что сердце у тебя есть. Не убьешь душу живую ради наживы…

Раскрыла полотно, а там комочки пуховые лежат, цветные. Я над корзинкой склонился, разглядываю. Один вдруг шевельнулся и глазки открыл. Видеть-то вижу, а разум верить отказывается, все подвох ищет. Слишком мы прятаться привыкли.

— Это кто? — спрашиваю.

Вдруг через мое плечо рука чья-то протянулась, из корзины тварюшку пушистую вынула. Я вскинулся — на крыльце Фиджет стоит. Виллья ахнула, назад шарахнулась, чуть ношу свою в снег не выронила, хорошо, я подхватить успел. Насилу удержался, чтоб мальчишку затрещиной хорошей не угостить. Это ж надо так к людям выскакивать!

Я не успел рот открыть, Фиджет говорит:

— Малыши тиошей это. Или брауни, по-вашему… А родители где?

Виллья опомнилась, и, хоть на рога Фиджетовы косится, но отвечает:

— Ушли в ходы подземные, до времени. А эти глупыши — кого успела собрать, тех принесла… Как раз я успела, Питера уж из-за дома видала, когда дворами уходила. Наши, домашние, первыми тревогу подняли, в лес идти за помощью надоумили.

Теперь очередь Фиджа удивляться настала.

— Неужто тиоши по-человечьи заговорили?

Виллья улыбнулась ему, робко еще, неуверенно.

— Картинки они рисовали. Полчашки муки по полу рассыпали, проказники. Теперь-то понимаю, что они тебя чертили, а не его…

— Кого — его? — хором спрашиваем.

Виллья еще пуще задрожала, на тропку оглядывается.

— Тот нелюдь, что церковники с собой привели, на тебя похож. Только меньше в нем человеческого.

Фиджет голову к плечу склонил, на двор — скок, и встает из снега скаллирау зеленоглазый, очами словно в душу глядит, ушами чутко поводит. Виллья руками рот зажала, пискнула. Потом головой закивала, говорит:

— Точно такой, лишь на ногах кандалы и росту в нем побольше, а глаза завязаны…

Зазвал я ее в дом, негоже на пороге стоять. Фидж снова человеком обернулся, там и Маллиона вышла, нелюдей почуяла. Виллья не знала на кого и смотреть, ни разу дотоле скаллирау близко не видала. То на глаза Лио любуется, то на рожки Фиджетовы глядит. Гладкие к зиме они стали, блестящие, словно воском натертые.

Малыши от тепла домашнего проснулись, из корзины вылезли. Тихие, а любопытные. Один чуть было в печь не сунулся, насилу я успел его поймать. Другой в горшок с золой влез, облако чуть не до потолка поднялось. Ну, думаю, будет нам теперь развлечение… Фидж на пол сел, посвистел тихонько, тиоши ушки навострили, к нему стеклись, да так на коленях и пригрелись, словно одеялко диковинное, разноцветное.

Рассказала Виллья, что давно уж знает, еще от матери, что брауни в их доме живут. Никогда они домовых своих не обижали, и те платили добром. После и у других замечать стала, выспрашивала осторожно. Многие хоть не признаются открыто, а нелюдей привечают. Послушала жена гончарова и нашу историю, ахала, головой качала.